Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру
Шрифт:
Этот “старик” (как будто парный “старухе”) больше не появляется и не играет никакой роли в сюжете, как и часы без стрелок, которые держит старуха в начале повести. В связи с часами, конечно, приходит на ум и “Время” Заболоцкого, и картина Каплана – но Хармс не символист. Как и все обэриуты, он скорее пародирует, выворачивает наизнанку, доводит до абсурда символистскую многозначность. Каждая деталь убедительна в своей конкретности, и она может значить все что угодно. И сама ползающая по комнате, неуемно-подвижная мертвая старуха, такая же материальная и реальная, как общительная дамочка из магазина, как опасные для здоровья сардельки, которые ест рассказчик с Сакердоном Михайловичем, может значить все – и не значит ничего. В сущности, она просто бытовое неудобство, от которого надо избавиться. “Старуха”,
Теперь мне хочется спать, но я спать не буду. Я возьму бумагу и перо и буду писать. Я чувствую в себе страшную силу. Я все обдумал еще вчера. Это будет рассказ о чудотворце, который живет в наше время и не творит чудес. Он знает, что он чудотворец и может сотворить любое чудо, но он этого не делает. Его выселяют из квартиры, он знает, что стоит ему только махнуть пальцем, и квартира останется за ним, но он не делает этого, он покорно съезжает с квартиры и живет за городом в сарае. Он может этот сарай превратить в прекрасный кирпичный дом, но он не делает этого, он продолжает жить в сарае и в конце концов умирает, не сделав за свою жизнь ни одного чуда…
Ж.-Ф. Жаккар обратил внимание на обилие у Хармса “незаконченных” текстов. В этом смысле из русских писателей его можно сравнить только с Пушкиным. “Старуха” тоже почти издевательски оборвана на полуслове – причем в данном случае это сознательный прием. Хармс чувствовал, что слишком четко построенная и доведенная до конца фабула приведет к исчезновению “небольшой погрешности”, которая придает равновесию подлинность. Но таким образом он оставался в рамках той поэтики фрагмента и эскиза, на которую сам же обрушивался в речи 1936 года. Он мечтал о монументальности, о высоком стиле в прозе и поэзии и иногда приближался к нему. Но в целом этот идеал оставался недостижимым.
Хармс читал “Старуху” у Липавских в присутствии Введенского, приехавшего ненадолго из Харькова. Когда хозяева, в отсутствие Хармса, спросили Александра Ивановича его мнение, тот уклончиво ответил: “Я ведь не отказывался от левого искусства”. Не отказывался – в отличие от Хармса. Значит ли это, что “Старуха” показалась ему чуждой? Или что она опровергает собственные теоретические взгляды позднего Хармса?
Галина Викторова, Леонид Липавский, Тамара Липавская, Александр Введенский. Ленинград, 1938 г.
Этому же периоду принадлежит небольшой рассказ “Помеха”. Его особенность в том, что это – единственное произведение, в котором Хармс (за год до своего рокового ареста и гибели) обращается к теме террора, причем в неожиданно “декамероновском” контексте, и в том, что это – почти единственный “реалистический” рассказ писателя. Точеный язык “Старухи” сменяется минималистским. Почти тавтологическим:
Пронин сказал:
– У вас очень красивые чулки.
Ирина Мазер сказала:
– Вам нравятся мои чулки?
Пронин сказал:
– О, да. Очень. – И схватился за них рукой.
Ирина сказала:
– А почему вам нравятся мои чулки?
Пронин сказал:
– Они очень гладкие.
Ирина подняла свою юбку и сказала:
– А видите, какие они высокие?
Пронин сказал:
– Ой, да, да.
Ирина сказала:
– Но вот тут они уже кончаются. Тут уже идет голая нога…
Эротическая игра заканчивается неожиданно: даму арестовывают, даже не дав надеть панталоны, а вместе с ней уводят и незадачливого обожателя.
Глава восьмая
Представление наше кончается
В пятом номере “Чижа” за 1941 год было напечатано стихотворение Хармса “Цирк Принтипрам”, одно из тех детских стихотворений, которое неотделимы от его “взрослой” лирики, причем в самых вершинных ее проявлениях. Как будто ничего особенного не сказано в этом стихотворении, перекликающемся и с “Цирком Шардам”, и с давним “Цирком” Заболоцкого (1928). Но какими-то зловещими предчувствиями веет от последних строк:
…Две свиньи Спляшут польку. Клоун Петька Ударит клоуна Кольку. Клоун Колька Ударит клоуна Петьку. Ученый попугай Съест моченую Редьку. Четыре тигра Подерутся с четырьмя львами. Выйдет Иван Кузьмич С пятью головами. Силач Хохлов Поднимет зубами слона. Потухнут лампы, Вспыхнет луна. Загорятся под куполом Электрические звезды. Ученые ласточки Совьют золотые гнезда. Грянет музыка И цирк закачается… На этом, друзья, Представление наше КОНЧАЕТСЯ.Уже весной Хармса томили мрачные мысли о надвигающемся кошмаре. Наталье Гернет он говорил: “Уезжайте! Будет война, Ленинград ждет участь Ковентри”. Английский город Ковентри, центр военной промышленности, подвергся страшному налету авиации 14 ноября 1940 года. Погибло около пятисот человек… Знал бы Хармс, насколько ужаснее предстоящая участь Ленинграда!
И вот война началась.
Кажется, в день ее начала Хармс был в Москве. Об этом свидетельствуют воспоминания Павла Зальцмана. Он встретился с Даниилом Ивановичем и Мариной Владимировной у Татьяны Глебовой в последних числах июня.
…Ещё не было тревог, но, хорошо зная о судьбе Амстердама, мы представляли себе все, что было бы возможно. Он говорил, что ожидал и знал о дне начала войны и что условился с женой о том, что по известному его телеграфному слову она должна выехать в Москву. Что-то изменило их планы, и он, не желая расставаться с ней, приехал в Ленинград. Уходя, он определил свои ожидания: это было то, что преследовало всех: “Мы будем уползать без ног, держась за горящие стены”. Кто-то из нас, может быть, жена его, а может, и я, смеясь, заметил, что достаточно лишиться ног для того, чтоб было плохо ползти, хватаясь и за целые стены. Или сгореть с неотрезанными ногами. Когда мы пожимали друг другу руки, он сказал: “Может быть, даст Бог, мы и увидимся”. Я внимательно слушал все эти подтверждения общих мыслей и моих тоже [373] .
373
Зальцман П. А дальше началась страшная блокадная зима… // Знамя. 2012. № 5. С. 138.