Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру
Шрифт:
Даниил Хармс. Портрет работы И. Харкевича, 1940–1941 гг.
Разговор этот, описанный Петровым, относится к осени 1939 года. Чтобы предвидеть войну с участием СССР, когда Вторая мировая уже началась, особых пророческих талантов не требовалось. В глазах многих картина будущих сражений была подернута романтическим флером – отзвуки мечты о новой Битве Народов, преображающей мир, есть даже в мандельштамовских “Стихах о неизвестном солдате”. Сам Хармс войны откровенно боялся, боялся насилия, фронта, казармы, боялся лично за себя и своих близких. “Если государство уподобить человеческому организму, то, в случае войны, я хотел бы жить в пятке”. Сказано достаточно откровенно, только ведь и альтернатива “смерти от парши” была не из приятных.
Но гибель всех мелких, частных надежд оставляла место одной, последней, главной.
Он считал, что ожидание чуда составляет содержание и смысл
Чуда не было год назад и не было вчера. Оно не произошло и сегодня. Но, может быть, оно произойдёт завтра, или через год, или через двадцать лет. Пока человек так думает, он живёт.
Но чудо приходит не ко всем. Или, может быть, ни к кому не приходит. Наступает момент, когда человек убеждается, что чуда не будет. Тогда, собственно говоря, жизнь прекращается, и остаётся лишь физическое существование, лишённое духовного содержания и смысла. Конечно, у разных людей этот момент наступает в неодинаковые сроки: у одних в тридцать лет, у других в пятьдесят, у иных ещё позже. Каждый стареет по-своему, в своём собственном темпе. Счастливее всех те, кто до самого конца продолжает ждать чуда.
Не слишком высоко ценя Льва Толстого как писателя, Хармс чрезвычайно восхищался им как человеком, потому что Толстой ждал чуда до глубокой старости и в 82 года “выпрыгнул в окно”, чтобы начать новую жизнь, стать странником и, может быть, убежать от смерти [369] .
369
Петров В. Даниил Хармс. С. 242.
Но пока что с Хармсом происходили лишь мелкие чудеса.
Например, однажды его вызвали в НКВД – но, против ожиданий, все закончилось благополучно.
Не помню уже, повестка была или приехали за ним оттуда. Он страшно испугался. Думал, что его арестуют, возьмут.
Но скоро он вернулся и рассказал, что там его спрашивали, как он делает фокусы с шариками.
Он говорил, что от страха не мог показывать, руки дрожали… [370]
Это был эпизод вполне в духе хармсовских рассказов. Можно сказать, что Даниилу Ивановичу повезло. Другой раз, понимал он, может не повезти. В тот же день Хармс, по воспоминаниям Бойко, появился в доме сестер Сно с черной повязкой на голове; хозяйкам он объяснил, что “защищается от черных мыслей”, и рассказал о своем визите на Шпалерную. Повязка была заимствована у Башилова, и, очевидно, Даниил Иванович, отправляясь “туда”, надел ее, чтобы в случае чего симулировать безумие.
370
Глоцер В. Марина Дурново: Мой муж Даниил Хармс. С. 77.
Свидетельство об освобождении от воинской обязанности, выданное Даниилу Хармсу 19 октября 1939 г. Сохранилось в составе следственного дела Д. Хармса 1941 г.
Эти уловки понадобились ему при общении с военным ведомством, всерьез (в связи с началом советско-финской войны) заявившим на него права. Согласно устному свидетельству Пантелеева, зафиксированному М. Мейлахом, Хармс явился в военкомат с опозданием на несколько дней и объяснил, что все время держал повестку вверх ногами и думал, что должен прийти не 26, а 95 числа. После этого его, конечно, признали негодным к службе из-за психической болезни. Малич описывает симуляцию еще красочнее (она относит этот эпизод к началу Великой Отечественной войны, но это явная ошибка):
Даню вызвали в военкомат, и он должен был пройти медицинскую комиссию.
Мы пошли вдвоем.
Женщина-врач осматривала его весьма тщательно, сверху донизу. Даня говорил с ней очень почтительно, чрезвычайно серьезно.
Она смотрела его и приговаривала:
– Вот – молодой человек еще, защитник родины, будете хорошим бойцом…
Он кивал:
– Да, да, конечно, совершенно верно.
Но что-то в его поведении ее все же насторожило, и она послала его в психиатрическую больницу на обследование. В такой легкий сумасшедший дом.
Даня попал в палату на двоих. В палате было две койки и письменный стол. На второй койке – действительно сумасшедший.
Цель этого обследования была в том, чтобы доказать, что если раньше и были у него какие-то психические нарушения, то теперь всё уже прошло, он здоров, годен к воинской службе и может идти защищать родину.
<…>
А перед выпиской ему надо было обойти несколько врачей, чтобы получить их заключение, что он совершенно здоров.
Он входил в кабинет к врачу, а я ждала его за дверью.
И вот он обходит кабинеты, один, другой, третий, врачи подтверждают, что всё у него в порядке. И остается последний врач, женщина-психиатр, которая его раньше наблюдала.
Дверь кабинета не закрыта плотно, и я слышу весь их разговор.
– Как вы себя чувствуете?
– Прекрасно, прекрасно.
– Ну, всё в порядке.
Она уже что-то пишет в историю болезни.
Иногда, правда, я слышу, как он откашливается: “Гм, гм… гм, гм…” Врач спрашивает:
– Что, вам нехорошо?
– Нет, нет. Прекрасно, прекрасно!..
Она сама распахнула перед ним дверь, он вышел из кабинета и, когда мы встретились глазами, дал мне понять, что он и у этого врача проходит.
Она стояла в дверях и провожала его:
– Я очень рада, товарищ, что вы здоровы и что
Даня отвечал ей:
– Это очень мило с вашей стороны, большое спасибо. Я тоже совершенно уверен, что всё в порядке.
И пошел по коридору.
Тут вдруг он как-то споткнулся, поднял правую ногу, согнутую в колене, мотнул головой: “Э-э, гм, гм!..”
– Товарищ, товарищ! Погодите, – сказала женщина. – Вам плохо?
Он посмотрел на нее и улыбнулся:
– Нет, нет, ничего.
Она уже с испугом:
– Пожалуйста, вернитесь. Я хочу себя проверить, не ошиблась ли я. Почему вы так дернулись?
– Видите ли, – сказал Даня, – там эта белая птичка, она, бывает, – бывает! – что вспархивает – пр-р-р! – и улетает. Но это ничего, ничего…
– Откуда же там эта птичка? И почему она вдруг улетела?
– Просто, – сказал Даня, – пришло время ей лететь – и она вспорхнула. – При этом лицо у него было сияющее.
Женщина вернулась в свой кабинет и подписала ему освобождение… [371]
371
Глоцер В. Марина Дурново: Мой муж Даниил Хармс. С. 95–98.
Николай Харджиев, 1930-е.
Здесь уместно вспомнить симулянтов из “Золотого теленка”, ищущих себе диагнозы в книгах по психиатрии. Хармс, судя по его записным книжкам, читал и такого рода литературу – но по большей части не в 30-е годы, а в юности (мы упоминали об этом во 2-й главе нашей книги) и явно без дальнего умысла. Ему помогло другое – прежде всего писательское мастерство и интуиция. Он и видавших виды психиатров сумел “поставить перед такой очевидностью, что они пикнуть не посмели”. Он знал, что неожиданная деталь воздействует на читателя лучше, чем каша из наворачивающихся друг на друга образов.
Впрочем, сухая справка, выданная нервно-психиатрическим диспансером Василеостровского района, опровергает выразительный рассказ жены писателя. Она гласит, что гражданин Ювачев-Хармс Даниил Иванович находился на обследовании с 29 сентября по 5 октября 1939 года.
За время пребывания отмечено: бредовые идеи изобретательства, отношения и преследования. Считает свои мысли “открытыми и наружными”, если не носит вокруг головы повязки или ленты, проявлял страх перед людьми, имел навязчивые движения и повторял услышанное. Выписан был без перемен [372] .
372
Цит. по: “…Сборище друзей, оставленных судьбою”. Т. 1. С. 615.
Другими словами, белая птичка была лишь последним штрихом мастера. Диагноз: шизофрения. 3 декабря, через четыре дня после начала Зимней войны Хармс получил освобождение от призыва. Справка о болезни помогла и еще раз: Литфонд, снизойдя к инвалидности Хармса, списал его долг. Долг составлял 199 рублей – к давним 150 прибавились 25 рублей за пользование автомобилем Союза, а также пеня. Даниил Иванович получил передышку на полтора года – последнюю в своей жизни. Впрочем, как раз про эти полтора года его жизни нам почти ничего не известно. В мае 1940 года Хармс, как мы уже упоминали, похоронил отца, тогда же навещал Ахматову, а летом куда-то уезжал “по семейному делу” из Ленинграда. Что это могло быть за дело? Может быть, он навещал находившихся в ссылке родителей жены? Во всяком случае, он проездом побывал в Москве, останавливался у Харджиева, обедал с ним в “Национале”. По словам Николая Ивановича, это была его последняя встреча с Хармсом.
Среди написанного Хармсом в последний период его творчества, в 1939–1941 годах, вершиной является, несомненно, “Старуха”. В каком-то смысле это вершина всего его творчества и конечно же одна из вершин русской прозы 1930-х годов, эпохи Набокова и Платонова. Нигде прежде Хармсу не удавалось достичь такой отчетливости, такого “порядка”, как сказал бы сам он несколькими годами раньше.
“Старуха” сконцентрировала в себе едва ли не все мотивы и образы, присутствовавшие в это время в сознании Хармса: условность и уничтожимость времени, дети и старики как чуждые и враждебные существа, ожидание чуда, страх смерти и преследования, эротическая неудовлетворенность.
Традиционная сюжетная логика, как определил ее Чехов, гласит: если на сцене висит ружье, в пятом акте оно должно выстрелить. Набоков уточнил: если на сцене висит ружье, в пятом акте оно должно дать осечку. Но короткая повесть Хармса полна “ружей”, которые и не стреляют, и не осекаются. Очень многие эпизоды “Старухи” как будто повисают в воздухе, не получают продолжения:
Я отпер дверь и вошел в коридор. В конце коридора горел свет, и Марья Васильевна, держа в руке какую-то тряпку, терла по ней другой тряпкой. Увидев меня, Марья Васильевна крикнула:
– Ваш шпрашивал какой-то штарик!
– Какой старик? – сказал я.
– Не жнаю, – ответила Марья Васильевна.
– Когда это было? – спросил я.
– Тоже не жнаю, – сказала Марья Васильевна.
– Вы разговаривали со стариком? – спросил я Марью Васильевну.
– Я, – отвечала Марья Васильевна.
– Так как же вы не знаете, когда это было? – сказал я.
– Чиша два тому нажад, – сказала Марья Васильевна.
– А как этот старик выглядел? – спросил я.
– Тоже не жнаю, – сказала Марья Васильевна и ушла на кухню.
Я пошел к своей комнате.
“Вдруг, – подумал я, – старуха исчезла. Я войду в комнату, а старухи-то и нет. Боже мой! Неужели чудес не бывает?!”