Данте
Шрифт:
Громче ли имя его и лучше ли знают люди, кто он такой, в самом конце его пути, нежели в середине, — можно судить по многим исторически-подлинным свидетельствам. В те самые дни, когда он пишет последние песни «Рая», некий Джиованни дэль Виржилио (имя это он присвоил, думая, вероятно, сделать честь не только себе, но и Вергилию), учитель латинского языка и поэзии в Болонском университете, учит Данте в стихотворном послании, о чем ему должно писать, советуя перейти с «низкого» итальянского языка на «высокий» латинский. И гордый Данте, в угоду этому маленькому грамматику, смиренно рядится в двух ответных латинских эклогах в Аркадского пастушка, Титира. [528] «Данте писал латинские эклоги и еще кое-что», — вспоминает один итальянский гуманист XVI века; это «кое-что», забытое, — «Божественная комедия». [529]
527
Purg. XIV, 20.
528
Ricci, p. 64. —F. Macri-Leone. La bucolica latina (1889).
529
«Aligerius scripsit latine eglogas et alia».
Всем
В те же дни последних песен «Рая» некий Чекко д'Асколи (Ceceo d'Ascoli), ученый астролог, человек неглупый, хотя и бездарный поэт, тоже гость Гвидо Новелло, уличает Данте в «маловерии», которое «довело его до ада», откуда он «уже не вернется», и доказывает, что Данте «сочинял пустяки». [531]
530
Petrarca, Ep. de reb. fam. XXI, 15. — I del Lungo, p. 43.
531
Passerini, p. 327, 229.
В те же дни, при Авиньонском дворе папы Иоанна XXII, судьи Святейшей Инквизиции начинают дело о покушении Миланских герцогов, Маттео и Галеаццо Висконти, извести папу колдовством, при помощи маленького, не больше ладони, серебряного человечка, голого, с вырезанной на лбу надписью: «Папа Иоанн», с колдовским, на груди, знаком и словом «Амаймон». После первой неудачной попытки герцога Маттео убедить одного миланского священника, слывшего чернокнижником, произвести над человечком нужное для смерти папы колдовство, сын Маттео, Галеаццо, снова призвал того же священника и доказывал ему, что смерть этого папы, сделавшего столько зла Гибеллинам и, через них, Италии, будет для нее великим благом. А в заключение прибавил, как сильнейший довод: «Знай, что для того же самого дела, как тебя, я вызвал и магистра Данте Алигьери, гражданина Флоренции». [532]
532
F. D'Ovidio. Studi sulla Div. Com. (1901), p. 76 — M. Scherillo. Alcuni capitoli (1896), p. 216 — Passerini, p. 321.
В те же дни некий Гвидо Вернани, доминиканец, в книге о Дантовой «Монархии» доказывает, что «этот болтливый софист… смешивающий философию с вымыслом… и соблазняющий сладким пением Сирены… не только малосведущих, но и ученых людей, — есть не что иное, как сосуд дьявола». [533]
«Многие… подозревали Данте в ереси и думали, что он патарин» (манихеянин), — вспоминает Джьякопо дэлла Лана, первый истолкователь «Комедии»; [534] то же подтвердит и неизвестный писатель XIV–XV веков: «В те дни, когда писал Данте книгу свою („Комедию“), многие, не поняв ее, как следует, думали, что он поврежден в вере». [535]
533
L. Valli Universo dantesco, p. 351.
534
E. del Cerro, p. 221.
535
G. Papanti, p. 47.
В 1327 году, шесть лет по смерти Данте, францисканский монах, Фра Аккорзо, поставленный папой Иоанном XXII инквизитором «еретической злобы» в Тоскане, произведет следствие над «Комедией», чтобы знать, нет ли в ней «ереси». А в следующем году сожжет за ересь того самого Чекко д'Асколи, который уличал Данте в «маловерии». [536]
В 1329 году кардинал Бертрандо дэль Поджетто (Poggeto), производивший следствие о «колдовстве» Данте, сожжет на костре его «Монархию» и если не сделает того же с вырытыми из земли костями его, то не по своей вине. [537]
536
Kraus, p. 749 — Ricci, p. 175.
537
Boccaccio. Vita (Solerti, p. 61).
Знал ли Данте, что новая туча нависла над ним? Если и знал, то, вероятно, был спокоен и думал с тихой усмешкой: «Не успеют!» Глупостью и злобой человеческой уже не возмущался; ничего от людей не ждал и ни на что от них не надеялся. Мир шел помимо него и против него; это видел он и принимал тем легче, что тот мир становился для него все действительнее, а этот все призрачней. «В небе смирения, там, где Мария», [538] побывал недаром: новое, неведомое чувство — жалость к врагам, прощение обид, — сходило в душу его,
538
V. N. XXIV.
Этот час наступил и для Данте, но сердце его над смертью временного дня уже не плакало, а рождению дня незакатного радовалось. В тихих шагах близящейся смерти слышались ему знакомые шаги Возлюбленной. «Ныне отпускаешь раба Твоего, Владыка… с миром, ибо видели очи мои спасение Твое» (Лк. 2, 29–30), — это мог бы и он сказать. Так же несомненно, как то, что жил, страдал и любил, он знал, что спасен. И ходил, как ходит овца на пастбище, под взором Доброго Пастыря.
539
Purg. VIII, 1.
Господь — Пастырь мой, я ни в чем не буду нуждаться: Он покоит меня на злачных пажитях и водит к водам тихим… Если пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мною; Твой жезл и Твой посох — они успокаивают меня. (Пс., 22, 1–4.)
Летом 1321 года произошло событие ничтожное, но едва не сдалавшееся роковым для Гвидо Новелло: глупая ссора и драка пьяных корабельщиков на двух судах, равеннском и венецианском. В драке убит был капитан венецианского корабля и его помощник, вместе с несколькими матросами, а корабль захвачен равеннцами в плен. Этого было достаточно, чтобы нарушить мир между маленькой Равеннской Коммуной и великой царицей Адриатики, а война между ними означала бы гибель Поленты. Большей опасности он еще никогда не подвергался: каждого из соединившихся против него союзников Венеции было довольно, чтобы его уничтожить. Земли его отовсюду были окружены врагами: с устья По и с моря грозил ему венецианский флот, а с суши — войска двух могущественных кондотьеров, Орделаффи да Форли и Малатеста да Римини. Не было для него другого спасения, кроме искусных переговоров о скорейшем восстановлении мира. [540]
540
Ricci, p. 149 — Passerini, p. 333 — Papini, p. 110.
Может быть, верно угадывая в Данте не только великого поэта-созерцателя, но и государственного деятеля, Гвидо просил его отправиться, для ведения переговоров, в Венецию, и Данте согласился на это, должно быть, не с легким сердцем, потому что все еще и после четырехлетнего отдыха ныли у него кости, как у невыспавшегося человека — от вчерашней усталости. [541] Но другу в беде не помочь он не мог: миром хотел отплатить ему за найденный на земле его мир.
В середине или конце августа Данте, во главе посольства, отправился в Венецию, где натолкнулся, кажется, на большие трудности, чем думал Гвидо. [542] Как Данте преодолел их или только пытался преодолеть — неизвестно, потому что из Венецианских архивов, где сохранились все грамоты об остальных посольствах Равеннской Коммуны, исчезли только те, где говорится о посольстве Данте, как будто нарочно выкрал их оттуда приставленный ко всей жизни его, демон Забвения. [543] Но, судя по тому, что мир был все же заключен, его основания заложены были не кем иным, как Данте; а если так, то последнее дело его на земле — это, для него святейшее и величайшее из дел человеческих, — Мир.
541
Phil. Villani. Vita (Solerti, p. 86).
542
G. Vaiarti, Cron. IX, 136.
543
Ricci, p. 148 — Passerini, p. 334.
Данте и спутники его возвращались в Равенну обычным для тогдашних посольств, трехдневным путем, соединявшим обе столицы Адриатики, — не морем, где плавание было слишком продолжительно и опасно, а сушей или, вернее, полуморем, полусушей. В лодке переплыли через венецианские лагуны, вдоль песчаных отмелей Маламокко и Палестрины, до Киоджии (Chioggia), a оттуда, по суше, на конях или мулах, доехали до местечка Лорео, где заночевали. На следующий день переправились через устье По со многими рукавами на больших плоских огражденных перилами дощаниках, где помещалось не только множество пеших и конных, но и целые тяжелые, запряженные волами, телеги. Так доехали до бенедиктинской обители, Помпозы, чьи великолепные, многоцветными изразцами украшенные, колокольни возвышались над цветущими садами и рощами, служившими для иноков неверной защитой от убийственных лихорадок соседних болот. [544] Путь третьего дня шел по узкому перешейку, или «языку земли», отделяющему Адриатическое море от Комакийских (Comacchio) лагун и болот.
544
P. Federici. Rerum Pomposianarum historia (1781) — S. Busmanti. Pomposa (1881).