Дар бесценный
Шрифт:
Большая марка с головой женщины во фригийском колпаке легла на угол серого конверта, которому суждено было начать свой дальний путь с черного ящика «poste» на углу улицы Акаций, где поселилось семейство Суриковых.
Эта длинная, тесная улочка выходила на авеню Карно — один из многих проспектов, расходящихся лучами от Триумфальной арки на площади Этуаль. В доме номер семнадцать, в пансионе мадам Миттон, сняли Суриковы квартиру из трех комнат, и Елизавета Августовна с удовольствием принялась за хозяйство, покупая провизию в маленьких парижских лавочках и стряпая завтраки и обеды на газовой плите в крошечной кухне.
Ей все нравилось в Париже. Овощные лавочки, с выставленными наружу лотками редиса, спаржи,
Сидя в спальне за небольшим секретером, Василий Иванович запечатывал письмо в Сибирь. Он был в пальто и шляпе. За высокими, от пола до потолка, окнами сиял холодный, ноябрьский день. Василий Иванович смотрел на узор чугунной решетки, загораживавшей окно снаружи. «У нас бы давным-давно эти окна замазали. Не окна — ворота!» — думал он, ежась от холодной струйки воздуха, что, как лезвие ножа, прорезалась сквозь щель окна. Камин столовой равнодушно зиял пустым черным квадратом — хозяйка экономила топливо на зимний сезон. Василий Иванович вспомнил радушное тепло московских печей, несравненный запах бересты, оттаявших поленцев, сложенных в горку возле топки. Он поглядел на полысевший от времени бобрик, которым были обтянуты полы их квартиры, на мягкую, отделанную шнурами и кистями мебель, приютившуюся в углу спальни, и все это показалось ему неуютным и чужим. Вдруг страстно захотелось на родину.
Прямо перед собой, в раскрытую дверь столовой, он видел, как дочери, завернувшись в шали и укрывшись пледом, удобно расположились в глубоком кресле. Они играли в путешествие. Ехали в воображаемом экипаже, качаясь, подпрыгивая и без умолку тараторя. Пятилетняя Оля держала на коленях стопку журналов, а трехлетняя Лена прижимала к себе новую парижскую куклу — Веру. Громадный воздушный шар метался в ногах у девочек. На нем белыми буквами было написано: «Лувр».
«Как они быстро привыкают ко всему. Всюду они дома», — думал Суриков, слушая болтовню, которая никогда и нигде ему не мешала. «Какие душечки! Ишь хлопочут, едут куда-то!» Ему вдруг захотелось их нарисовать. Он достал из-под крышки секретера блок, раскрыл ящичек с акварелью, налил из громадного кувшина воды в стакан и незаметно включился в жизнь своих дочерей.
Девочки, с пеленок привыкшие к тому, что если отец взял в руку карандаш или кисть, то все вокруг сразу должно подчиняться только ей — этой кисти, мгновенно перестали вертеться и только переглядывались и перешептывались.
Так сидели они все трое, священнодействуя, пока карандаш рисовал две детские фигурки на ноздреватой поверхности листа, а послушная кисть, окунаясь в воду, смешивала цвета. Краски быстро впитывались в бумагу, оставляя белыми воротнички, ложась голубыми тенями под подбородками. Они расплывались в румянце на щеке Оли до самого курносого беленького носика, они отражали в шаре сплющенным и искаженным высокое окно. Это было волшебство!
Акварель была почти закончена, когда за дверью прихожей послышался стук каблуков о железные ступени лестницы. Девочки насторожились. Василий Иванович, не дожидаясь звонка, вскочил, прошел в переднюю и распахнул дверь. На площадке, держась за перила, обтянутые красным плюшем, стояла Елизавета Августовна; раскрасневшаяся, возбужденная, она глубоко вбирала воздух, стараясь отдышаться.
— Ну вот, опять бежишь по лестнице… Ведь знаешь, что медленно нужно… — огорченно упрекал ее Василий Иванович. — Каждый раз сердце себе портишь!..
— Ничего… Я уже отдышалась… — Елизавета Августовна перешагнула порог. — А вы тут без меня чем занимались?
Она
— Ах, какая чудная акварель! — воскликнула Елизавета Августовна, наклоняясь над альбомом.
— Это мы без тебя тут поработали.
Девочки, как по команде, соскочили с кресла и, протиснувшись между матерью и отцом, стали разглядывать «новую картинку».
— А ты так и сидишь в пальто и шляпе, — смеясь, заметила Елизавета Августовна.
— Не могу я, Лилечка, мерзну ужасно. Холодно тут русскому человеку. Вон, видишь, и они укутались, — шутил Василий Иванович, показывая кистью на акварель.
— Эх, ты! Сибиряк ты мой!..
Василий Иванович посмотрел на жену, ища хоть намека на упрек. Но глаза жены были ясны и добры. Ни тени горечи не промелькнуло в чертах ее кроткого лица. Она сняла пальто, повесила его в шифоньер, достала передник и, подвязавши его, взяла за руки дочерей:
— Ну, девочки, давайте-ка я вас раскутаю — и марш на кухню, готовить обед!
Все так же оставаясь в пальто и шляпе, Василий Иванович принялся заканчивать акварель. За окном в соседнем доме, на узенькой улице Акаций, шла совсем непонятная ему жизнь чужих по крови и духу людей. Еще дальше кипел дневной, деловой Париж, пресыщенный, роскошный, нарядный. А где-то Москва проводила свой деловой, хмурый, ноябрьский день, с мокрым снегом и унылым перезвоном колоколов. А еще дальше, за девять тысяч верст, была глухая ночь, и метель заметала маленький домик, с «зачекушенными ставнями» окнами, на Благовещенской улице в городе Красноярске…
Подправляя акварельный рисунок, Василий Иванович прислушался к веселой возне за закрытой дверью кухни и улыбнулся: «Все при мне!»
Путь над каштанами
Каждый день Суриков выходил с улицы Акаций на проспект Карно, поднимался вверх, до Триумфальной арки, и, забрав налево, шагал по Елисейским полям до самого Лувра. Это было довольно далеко — версты четыре, но он неизменно проделывал этот путь пешком.
И кто только окрестил этот шумный, нарядный бульвар Елисейскими полями, райским обиталищем душ умерших? Рядами стояли на прямой, как стрела, эспланаде каштаны и вязы. По гладкой торцовой мостовой беспрерывно катились двухэтажные омнибусы, ландо, фиакры, закрытые кареты. По сторонам прятались в зелени роскошные особняки-отели, рестораны, кафе и театры для богатой публики. За круглой площадью, пересекающей бульвар, между ним и набережной Сены расположился Большой дворец — Гран Палэ, где в этот сезон была открыта трехгодичная выставка французского искусства. Василий Иванович два раза был на этой выставке. Ради нее он остался в Париже на осенний сезон, и все же она мало чем понравилась ему. Картин с глубоким содержанием он не встретил, но увидел здесь, что французы стремились овладеть самой легкой и радостной стороной жизни — внешней стороной в понимании красоты.
Присматриваясь к тканям, покрою одежды, он удивлялся бесконечному разнообразию формы и цвета. Ему казалось, что все здесь заняты только тем, чтобы выглядеть понарядней, покрасивей, повидней. Своей открытой уличной жизнью французы напоминали ему древних римлян. Его приводило в восхищение, что искусство имело во Франции гражданское значение: им интересовались все, от мала до велика. Всем оно было нужно, все ждали выставок, для них открыты были дворцы, театры, клубы.
Но живопись, которую он увидел в Большом дворце, не тронула его. Слащавые пейзажи, ручейки, нимфы, купальщицы, засевшие в тростниках, аллегорические «Авроры» и «Ночи», летящие над землей в образах упитанных обнаженных дам, жанровые сценки — все это было выполнено без знания рисунка и композиции, и все это повергло Сурикова в недоумение: куда же денется вся эта пропасть бессердечных и безвкусных вещей?