Дар бесценный
Шрифт:
Чаепитие в саду закончилось, Василий Иванович с Олей поднялись к себе. Отец прошел в мастерскую. Оля заглянула на кухню — распорядиться обедом. Лена в своей комнатке стояла в позе Ермоловой и с чувством произносила монолог.
В передней прозвенел звонок. Суриков сам открыл дверь. Вошли двое: пожилого плотного мужчину сопровождал высокий юноша в гимназической форме. Василий Иванович, видимо, ожидал их, потому что сразу провел к себе в мастерскую, а это бывало редко — он не любил показывать незаконченных картин. На этот раз гости были необычными: Сурикова навестил издатель Кончаловский, он приехал с сыном
Петр Петрович-старший был одет в бархатный пиджак, низкий воротник его сверкающей рубашки из голландского полотна был повязан белым шелковым галстуком. На крупной квадратной голове слегка курчавились волосы с проседью. Седоватые усы и бородка обрамляли мягкий, добрый подвижной рот. Над припухлыми веками широко расставленных глаз кустики седых бровей сдвигались, когда он задумывался, и поднимались кверху, когда смеялся. Голос у него был сильный, речь чистая и богатая интонациями. Он был образован, владел многими языками, любил и понимал живопись и был большим ценителем музыки. Дом его в Москве считался одним из очагов русской культуры, и потому Василий Иванович не решился отказать ему, когда тот попросился с визитом в мастерскую.
Младший Кончаловский был ростом выше отца, широкоплечий, с большими руками и ногами. Темные волосы были коротко подстрижены. На матовом лице серые небольшие глаза смотрели серьезно и внимательно. Крупный рот, крупный прямой нос, красивый лоб — все говорило о незаурядности, но когда он улыбался с закрытым ртом, застенчиво и молчаливо, это лицо становилось восхитительным, оно словно освещалось изнутри каким-то радостным дружелюбием.
Усадив гостей и оттянув занавеску, скрывающую картину, Суриков придвинул стул и уселся вместе с ними. Все трое молча сидели перед громадным полотном. Кончаловские — пораженные грандиозностью замысла, Суриков — словно впервые увидев «Ермака» со стороны.
Картина была вся уже в цвете. Оставалось лишь несколько еще не закрашенных фигур: натягивающий тетиву остяк в лодке, падающий назад убитый татарин и самоед в лисьем башлыке. Эту группу Василий Иванович еще не нашел по цвету. Двадцатого мая ему предстояло снова ехать в Сибирь, на поиски последних натур.
Картина ошарашивала своей динамической силой. Иртыш серо-желтыми всплесками кипел будто тут же, в мастерской. Зритель сразу, не сходя с места, словно становился участником событий. И так монолитна, так одержима единым духом была эта кучка казаков, и так поставил, усадил и уложил в стругах Суриков фигуры своих диковатых, отчаянных в бесстрашии предков, что каждый, кто подходил к полотну, невольно оказывался в едином стремлении с ермаковцами, и древнее знамя, с которым еще Дмитрий Донской ходил на Мамая, полоскалось, хлопало над его, зрителя, головою.
Крутой рыжий обрывистый берег Иртыша не давал глазу простора. Все движение упиралось в этот откос, как и все надежды и все возможности Кучумова войска. Размахнуться негде, натянуть тетивы нет места! А вверху, отдельно от своей вопящей, смятенной, гибнущей рати, воздев руки к аллаху, на белой лошади крохотная фигурка Кучума. С ним вместе его визири. Его шаманы беснуются и кружатся, ища поддержки у богов. И беспомощность этой группы парализует движение всей правой стороны картины.
Еще дальше — серебрятся очертания столицы Искера с мечетями
Левая сторона картины поражала богатством живописных средств. Тулуп, свисающий с борта струга, тревожил глаз грязно-белой овчиной. Густо-синий, темно-красный и золотистый казачьи бешметы, алые верха шапок, небесно-лазурная полоса на знамени, обветренные лица ермаковцев обладали какой-то притягательной силой, вышедшей из-под упругой и послушной кисти Сурикова: трудно было оторваться от этих цветов, от сверкания топорика, заткнутого за пояс у первого казака, шагнувшего в желтоватую, кипящую стремнину…
— Ну, Василий Иванович, — вдруг тихо сказал Петр Петрович, — это неслыханно и невиданно!
Суриков, казавшийся ушедшим куда-то очень далеко, внезапно вернулся и взъерошил волосы:
— Хоть единожды, да вскачь! Верно? Это у нас в Сибири такая поговорка. — И он рассмеялся весело и молодо.
Петр-младший восхищенно взглянул на него; он был взволнован чуть ли не до слез и, чтобы скрыть это волнение, вскочил и, подойдя к картине, стал рассматривать лица татарских ратников.
— Смотри-ка, Петя, и внизу меж ними крутится шаман, бьет палкой в бубен, — Петр Петрович-старший тоже встал.
— Он им страшно мешает, — улыбнулся Суриков. — Но без шамана никак нельзя!..
Петр-младший отошел к двери, чтоб снова посмотреть общее. В эту минуту дверь приотворилась, и он увидел в щелку пару блестевших любопытством темных глаз. Мелькнул румянец, розовое ухо под прядкой черных волос, и дверь снова закрылась.
Когда Оля вошла в комнату к Лене, та продолжала декламировать:
О, что со мною?.. Мой тяжелый панцирь Стал легкою, крылатою одеждой… Я в облаках… Я мчуся быстротечно… Туда… Туда! Земля ушла из глаз, Минутна скорбь, блаженство бесконечно!— Ну, что там? — с трудом оторвавшись от монолога в щурясь, спросила Лена. — Кто там у папы?
— Да какой-то старик с мальчишкой. Неинтересно. Была бы девочка, мы бы ее хоть сюда пригласили, поболтали бы…
Спустя несколько минут Суриков в передней провожал гостей. Разглядывая красивое, доброе лицо юноши, Василий Иванович спросил:
— А вы, Петя, решили серьезно заняться живописью? Петр улыбнулся, замялся с ответом, вместо него ответил отец:
— Да вот, видите ли, кончил гимназию, хочет стать художником, пишет много, рисует. Мне нравится, — прибавил он, одобрительно подмигнув сыну и хлопнув его по плечу. — Вот пошлю его летом в Париж, надо показать ему все, что есть самого ценного в Лувре. Пусть поучится.