Дар бесценный
Шрифт:
Они вышли в огород на тропку меж грядами, где неистово пахло укропом и мятой. Дочери, стоявшие на верхнем балкончике, опершись о перила, наблюдали, как они идут по тропе, останавливаясь и о чем-то беседуя, смеясь и снова шагая друг за другом и опять останавливаясь за разговором.
С этого вечера братья ежедневно читали Петрушевского. Василий Иванович снова попал в плен. Новая ноша легла на плечи.
И когда в начале августа к дому подкатили неизменный тарантас, готовясь к отъезду, и все заполнила суета укладки, обсуждения, споры, а из кухни тянуло ароматом пирожков и шанежек, которые Варвара выпекала для дорогих ее сердцу девочек Суриковых, Василий Иванович задумчиво бродил по дому. Он был рассеян и отвлечен
А в альбоме уже хранились наброски самых первых, понятных только ему одному композиций «Суворова в Альпах».
«Солдат — слово гордое!»
Ежедневно вахтпарад Павла Первого начинался с тонкого, расщепляющего душу звука флейты и барабанной дроби, под которую гвардейцы должны были быстро и высоко вскидывать ногу и плавно опускать ее в «гусином шаге». До чего ж любил флейту этот маленький урод, этот рыцарь Мальтийского ордена, со вздернутым носом на сплющенном лице!..
Суриков стоял против Инженерного замка. Было шесть утра. Угрюмое здание темнело в ноябрьском рассвете, овеянное жестоким прошлым. Удивительно четкий и жесткий ритм в расположении черных окон прерывался полукружиями башенных углов и дворцовой церкви, как дисциплина военного марша — галантными светскими полуоборотами…
А вокруг зажигались огоньки в домах. Петербург 1896 года просыпался. Задвигались фигурки прохожих, побежали разносчики с лотками и корзинами на головах, зацокали копыта по мостовой. Но Василий Иванович жил в этот час ровно столетьем назад. Он ясно представлял себе Павла — в треуголке, с кокардой на белых буклях, в мундире при орденах и лентах, открывающим вахтпарад. Офицеры дрожали на этом страшном представлении, которое могло окончиться ссылкой, экзекуцией, казнью… «Почему платок увязан с излишней толстотой?» — бесновался император, тыкая тростью в какого-нибудь офицера, и лицо безумного самодержца искажалось гримасой, а влажные, всегда чуть обиженные глаза становились злыми, как у мопса. (Да, да, именно как у мопса, которого вчера Суриков видел в конке на руках у какой-то старушки. Мопс, дергаясь в руках хозяйки, раздраженно лаял на каждого входившего в вагон.) Император, не помня себя, с лающим криком обрушивался на очередную жертву, и уличенного тут же, прямо с плаца, гнали в Сибирь. Все может случиться. Может и рядовой за удачный ответ в одно мгновение стать офицером…
Василий Иванович не торопясь свернул за угол и оказался возле памятника «Прадеду от правнука». На него нельзя было глядеть без улыбки. Словно надутый воздухом, сидел Петр Великий на таком же вздутом, огромном коне с маленькой головой и тонкими ногами. Казалось, великий Растрелли сотворил этот памятник, будучи в веселом настроении, и в то же время скульптура была величественна.
Суриков обошел вокруг памятника и, вернувшись к замку, побрел вдоль Фонтанки. Силуэты облетевших деревьев чертили ветвями рассветное небо. Вдали, над изогнутым легким мостиком, закачались на ветру фонари. Суриков перебирал в памяти все, что ему удалось перечитать за это время. Перед его воображением словно наяву вставал Павел. Он боялся всего: призрака революции, своих офицеров, придворных, собственной жены и даже детей, которых у него было десять. Вечная подозрительность…
У него была волевая челюсть, унаследованная от матери Екатерины, и громадный лоб, за которым пряталась блестящая память, впечатлительный ум и на диво непоследовательные, неудержимо разбегающиеся лихорадочные мысли, толкающие на неожиданные поступки… А ведь мальчиком был он миловидным и застенчивым, слегка картавил и нюхал каждый вновь увиденный предмет. (И это тоже совершенно собачья привычка! Опять мопс в конке пришел на память Василию Ивановичу.) И вот из этого галантного жеманника выросло чудовище… Полный произвол над страной. Никто никогда
Суриков опять обошел замок, миновал парадный выход в Летний сад, завернул за угол и пошел вдоль апартаментов императора и дворцовой церкви. Черные окна бельэтажа притягивали глаз. Здесь за ними 11 марта 1801 года произошла трагедия. Нужно ли было четыре года строить эту цитадель со рвом и подъемными мостами, чтобы на сорок первый день пребывания в ней быть убитым своими же царедворцами!.. Император боялся спать в одной и той же комнате. На этот раз он приказал поставить свою походную кровать в кабинете…
А гибель была совсем рядом. И таилась она не за подъемными мостами, отделявшими замок от помыслов молчаливых простых смертных, а под напудренными париками вельмож, которым Павел доверил свою судьбу. И когда они вошли в темноту кабинета, императора в постели не оказалось. Он стоял в рост в глубине камина, за экраном, и в темноте белели его ноги в теплых белых кальсонах…
Расправа была долгой: император был живуч…
Вся Россия плакала в это утро, обнимаясь в ликовании и радости.
«А что, если написать эту сцену? Великолепный сюжет! Последние минуты Павла… — Василий Иванович как зачарованный глядел в черные окна кабинета. Воображение художника уже воссоздало композицию сцены убийства. — Какое лицо можно сделать! Боже мой! Смертельный испуг, тоска, звериная ненависть… Жалкий, уродливый, и все же пытается удержать надменность императора всея Руси… Это же сильнейший драматический момент!..»
Суриков снова вышел на площадь перед замком. И вдруг ясно увидел то, на поиски чего пришел сюда. По этой аллее каждый раз приезжал к Павлу Суворов. Суворов! Они всегда не ладили с Павлом.
«Солдат есть простой механизм, артикулом предусмотренный», — утверждал Павел.
«Солдат — слово гордое!» — возражал Суворов.
«Солдат не должен рассуждать. Слепое повиновение во всем. За малейшую провинность — шпицрутены. И чем ровнее шаг, тем вернее победа», — так рассуждал Павел.
«Люби солдата, и он будет любить тебя!» — говорил Суворов. Он знал своих солдат и лучшим давал прозвища: Орел, Сокол, Огонь. Он сам себя считал солдатом, держался запросто и часто шутил с ними. Суриков представил себе его лукавую и приветливую улыбку, прищуренные, в морщинках глаза. Чудо-человек, он презирал слепое подчинение и «немогузнайку», требовал, чтобы не только офицер, но и каждый рядовой понимал предстоящий боевой маневр. А как он скакал в полотняной рубахе, раздувавшейся на ветру! Как он скакал в лагерях между полками и кричал:
«Первые, задних — не жди!.. Вытягивай линию!»
Обедал в десять часов утра. Ел щи и кашу, хотя любил и французские соусы так же, как любил вставлять французские фразы в письмах дочке Суворочке в институт… Павел презирал его за эту рубаху, за мужицкие повадки, за национальный русский дух…
Сурикову вдруг пришло в голову, что этот национальный русский дух, конечно, был абсолютно чужд Павлу. Мать Павла — немка Екатерина ввела при дворе французский обиход. Она быстро освободилась от мужа — Петра Третьего, — немца по крови и воспитанию, и тогда Павел, которого унижали и постоянно издевались над ним фавориты матери, стал поклоняться памяти отца и целиком воспринял немецкую культуру. Он ввел немецкую военную муштру. Суриков изучил все военные формы того времени. И его поражало то, что Павел из протеста отказался от «потемкинской» формы, такой удобной во время походов. И заменил эту форму длинными мундирами, треуголками, которые слетали с головы на ветру. Ввел сложные прически на смоченных квасом и присыпанных мукой солдатских головах, с подвязанным сзади железным прутом, к которому прикреплялась коса с буклями, завитыми и приклеенными к вискам. Мученьем было сооружать эту прическу, полночи уходило на нее, а потом до утра надо было сидеть, чтоб, не помять буклей…