Дар не дается бесплатно
Шрифт:
«Черт подери, что ты натворил?»
Любовь к пению была у меня всю жизнь. И радость от пения тоже.
И при всем том я не могу вспомнить какой-то определенный день или особый случай, который подтолкнул меня на путь певца. Многие художники помнят некое событие — день, когда они, например, услышали чье-то пение, и это все решило.
Я встречал молодых людей, которые вполне серьезно говорили «Господин Гедда, я бы хотел петь, как вы». Это должно означать, что молодой певец мечтает сделать такую же карьеру, как я. Но я-то не был так уж твердо уверен в том, что стану певцом. Я восхищался Беньямино Джильи и мечтал петь, как он. Но это
Настоящий интерес к музыке пробудило радио, когда в годы войны я часами лежал и слушал — сначала Джильи, а потом Юсси Бьёрлинга, немца Рихарда Таубера и датчанина Хельге Росвенге. Помню мое восхищение тенором Хельге Росвенге, он сделал блестящую карьеру в Германии во время войны. Но самые бурные чувства вызывал у меня Джильи, особенно привлекал его репертуар — арии из итальянских и французских опер. Многие вечера я проводил у радио, слушал и слушал без конца. Немецкие передачи были щедры на оперу и оперетту, то и дело в перерыве звучали победные фанфары, которые, как я потом установил, были мотивом из «Прелюдов» Франца Листа. Вот то злоупотребление, которое никогда не было наказано.
События, происходившие тогда в мире, воздействовали на меня весьма незначительно. Радио появилось в нашем доме сравнительно поздно, газеты не были в ходу, и о событиях в мире мои родители узнавали при посещениях русской церкви. Я жил в полном неведении. Помню лишь об одном ужасном случае. Отец получил письмо из Германии, в котором описывалось, как один их общий знакомый из «Донских казаков» пытался перебежать через улицу во время бомбардировки. Он увяз во вспыхнувшем асфальте и сгорел. Отец и мать были потрясены и долго еще рассказывали об этом.
Весной 1946 года меня призвали в тыловую часть Т1 в Линчёпинге, там я отбывал воинскую повинность. Поскольку служба тыла есть род войск, который, помимо всего прочего, должен осуществлять и транспортировку, мы учились водить грузовик, что имело для меня известные последствия во время зимних маневров в Будене в 1946—1947 гг.
В самом начале военной службы было страшно, но все облегчалось тем, что нашей студенческой компании достался приличный лейтенант. Он выглядел как киногерой, высокий, светловолосый, один глаз выбит гранатой. «Первое дело,— сказал он,— выкинуть из головы бабьё». Утром входил и гаркал во все горло: «Нечего разлеживаться, вы не бабы в гареме, ну-ка живо, вставать!»
Когда нам приказывали во весь голос: «В ружьё!», я приспособился этот приказ петь. Во дворах казарм, как правило, замечательная акустика, потому что они замкнутые; когда я пел «В ружьё!», весь строй начинал хохотать, и лейтенант не мог сдержать улыбку. Потом вошло в обычай каждый раз, когда у нас были учения, открывать все окна в здании казармы — всем было любопытно посмотреть на сумасшедшего, который не выкрикивал, а пел: «В ру-у-у-у-жьё!»
Зимние маневры начались в нашей части в феврале 1947 года неподалеку от финской границы. Температура была минус сорок, когда мы как-то ночью перевозили на грузовом транспорте пехоту. Переброска продолжалась много суток, спать было запрещено, шли военные маневры.
Пехота по большей части состояла из финнов. Мы, в основном уроженцы южной Швеции, слышали много разных историй об их вспыльчивости, о легкости, с какой они хватаются за нож, и потому ужасно боялись их. Мы ехали гигантской колонной, между грузовиками было расстояние примерно двадцать метров. Свет не включали, направление давал чуть видимый задний свет того грузовика, который шел первым. Шоферам в кабинах
Напарник проснулся, когда стояла уже вся колонна, он уставился на меня и заорал: «Черт подери, что ты натворил?» Наверху, в кузове, сидели ребята-финны в коротких полушубках и самых обычных форменных брюках, а мороз был крепкий. Что они мерзнут, нам было яснее ясного. Как только солдаты смекнут, что я заплутался, они, уж конечно, отделают нас по первое число. Мы вылезли из кабины.
Из-за рваного облака смотрела луна, вокруг стояли огромные елки, засыпанные снегом. Из кузова доносилось невнятное бормотание. «Сейчас и ножи в ход пойдут»,— думал я. Примерно через час один из парней все-таки высказался на своем певучем наречии: «С таким же успехом можно везти нас прямо в крематорий!» На счастье, у нас был вестовой на мотоцикле, который должен был поддерживать связь по колонне. Он обнаружил, что я съехал в сторону, и нашел нас; мне пришлось, заикаясь, рассказать, что я заснул за рулем. Головную часть колонны мы догнали, но я еще долго не мог отделаться от ужаса, овладевшего мной, когда я вез всех этих парней по дремучему лесу.
Мы квартировали в Будене. Там, бывало, нас посылали мыть посуду, и тогда приходилось отчищать не такие уж маленькие ведра. Гороховый суп готовили в гигантском чане, я помню, как мы с напарником отволокли этот чан на озеро, проделали лунку во льду и драили его руками. Тяжелее этой работы я, пожалуй, не выполнял за всю жизнь. В остальном хуже всего было то, что во время маневров никогда не разрешалось спать. К концу мы так уставали, что едва держались на ногах. Но вместо того, чтобы отдохнуть пару часов, мы должны были всей частью идти еще двадцать миль с полной выкладкой. Я шел, как обычно, последним.
Вероятно, военная служба была мне на пользу, потому что дома меня безумно опекали. Я должен был узнать, что жизнь может быть до крайности трудной, а люди могут по-настоящему издеваться над другими. Когда после дневного перехода мы «на закуску» разбивали палатку и валились без сил, вдруг раздавался приказ собираться. Мы вставали возмущенные, озлобленные. Почему, черт бы их побрал, мы не имеем права отправиться на боковую, когда эта проклятая палатка уже поставлена? Нет, раздражение надо было сдерживать.
Мне повезло, я избежал общения с самыми лютыми офицерами. Наш капитан был туп, как чертик из табакерки. В день Люции мы попросили устроить праздник. Капитан ответил с гримасой: «Люция, это еще что за глупости? Если уж праздновать, так только тезоименитство Карла XII!»
Когда зимние маневры наконец закончились, было так приятно покинуть Норланд. Больше я туда никогда не возвращался. Поскольку моя военная служба проходила через год после наступления мира, все, вместе взятое, я воспринимал как неимоверную глупость. То же отношение к этому было и у большинства моих сослуживцев. Но, само собой, находились такие карьеристы, которые относились всерьез к военным играм: они хотели идти дальше, выйти в офицеры. Их я не понимал, из меня и солдат-то был так себе — мне вечно хотелось побольше поспать.