Дарвин и Гексли
Шрифт:
Теперь он уже начинает терять доверие к «Таймс». «„Таймс“ отвратительна, как никогда (только это слишком слабо сказано), и становится все хуже. Моя добрая супруга намерена вообще с ней распроститься, но я говорю, что это верх героизма, доступный только женщине». Кроме того — не без энергичного содействия Грея, — он, по-видимому, начинает отдавать себе отчет, до каких пределов простираются британские симпатии. «Будьте снисходительны к бедной старой Англии, не кляните ее слишком» — таков обычный рефрен дальнейших его писем.
Почти до конца он не допускал мысли о победе северян. Уже и Шерман взял Атланту, а он в том же месяце, вновь подпав под влияние «Таймс», строил догадки, «будет ли заключен мир и не сойдутся ли нейтральные штаты с южанами
Сим фантастическим домыслом тема американского конфликта в переписке Дарвина надолго обрывается.
Ни слова о Геттисберге или победе на Западе, ни слова о массированном наступлении Гранта на Ричмонд, о походе Шермана к морю или сдаче Ли под Аппоматоксом. Даже смерть Линкольна не прерывает мерного потока рассуждений о голубях и орхидеях, собаках и ледниках. Но вот, по-видимому, Дарвин снова заговорил на эту тему, потому что в мае 1865 года Грей отвечает: «Не нужно говорить, будто мы вас „ненавидим“». Американцы ценят добрые чувства Англии и «искреннюю скорбь по поводу убийства Линкольна». Несколько лет спустя Дарвин чистосердечно признается: «Как вопиюще мы, англичане, заблуждались, будто, покорив Юг, вы не сможете его удержать. Я прекрасно помню, как думал, что не один еще век будет процветать рабство в ваших южных штатах».
Утренние новости Дарвин читал так же, как историю, — en pantoufles [157] , не особенно стараясь разобраться и дать оценку. Ему вообще бывало затруднительно давать оценки:
«Я не наделен способностью схватывать на лету или остротой ума, так поражающими нас в одаренных людях, например в Гексли. Соответственно я неважный критик: рукопись или книга при первом знакомстве приводят меня в восторг, и лишь при длительном размышлении я замечаю ее слабые места. Я не способен долго следить за ходом чисто отвлеченной мысли и потому никогда не мог бы преуспеть в метафизике или математике». И только когда проблема задевала Дарвина за живое, ему становилось по силам напряжение тщательного критического разбора. Чувства его всегда были обострены и живы; ум — нет.
157
В домашних туфлях (франц.).
Странным образом смыкались друг с другом пороки и достоинства склада его мышления. После того как миновало вдохновение труда над «Происхождением видов», его любовная, цепкая привязанность к фактам слишком часто, пожалуй, выражалась в боязливом нежелании иметь дело с отвлеченными материями; его упрямая, неослабевающая приверженность к некоторым идеям — в склонности рассматривать эти идеи и словесное их облачение как нечто непременное и неизменное.
Дописав книгу до конца, Дарвин терзался, если приходилось к ней возвращаться для пересмотра или доработки. Чересчур много было затрачено труда, чересчур много выстрадано, слишком бурным был подъем вначале, слишком смертельным изнеможение в конце. В такие минуты — а может быть, еще долго потом — жутко думать об ошибках. В 1866 году Уоллес обескуражил Дарвина, указав ему, что в четвертой главе «Происхождения» он зачастую как бы одушевляет природу и пользуется термином «естественный отбор» в двояком смысле: во-первых, это процесс сохранения благоприятных изменений, во-вторых, видообразующий итог такого процесса. Уоллес считал, что устранить эту путаницу значительно помог бы термин Спенсера «выживание наиболее приспособленных». Понятно ли Дарвину, что он хочет сказать? Да, это был тот редкий случай, когда «все ясно как день». Дарвин дал себе слово последовать совету Уоллеса в первом же переиздании, хотя, на его взгляд, неточность была не так уж серьезна. Некоторые люди — особенно люди умные — имеют свойство все на свете понимать
А пока этот многодумный кабинетный Колумб продолжал свое плавание по загадочным морям наследственности. Он уже давно пытался определить цель своих поисков, но, по-видимому, лишь в конце плавания установил, что ищет нечто, намеченное им двадцать шесть или двадцать семь лет тому назад. В 1865 году он обратился к Гексли с просьбой прочесть изложение теории, названной им «пангенезис». «Это очень скороспелая и сырая гипотеза, однако она весьма облегчила мне душу, и к ней можно прицепить изрядные гроздья фактов». От Гексли требовался краткий приговор: сжечь или издать. В заключение Дарвин с трепетом признается: «Надо отдать мне должное: я просто герой, раз не побоялся выставить свою гипотезу на грозный суд Вашей критики».
Ответ Гексли начинается возгласом замешательства; «Придется мне надеть самые сильные очки и самый мудрый судейский колпак». Недаром, видно, дарвиновское изложение пангенезиса поныне считается образцом невразумительности. По зрелом размышлении Гексли рассудил: не сжигать и не издавать. Теория в высшей степени предположительна. Кроме того, нечто очень похожее было разработано Бюффоном.
Снова опередили! Дарвин смиренно благодарит друга. «Было бы крайне неприятно, если бы оказалось, что я, сам того не зная, публично выдал взгляды Бюффона за свои; теперь я достану его книгу. И постараюсь убедить себя не выступать по этому вопросу в печати». Гексли великодушно ободряет его. Он не хотел сказать, что отвергает идею Дарвина безоговорочно. «Пройдет полвека, и кто-нибудь, роясь в Ваших бумагах, наткнется на „Пангенезис“ и скажет: „Поглядите, как бесподобно человек предвосхитил наши новейшие теории, а этот осел Гексли не дал ему опубликовать свои взгляды“».
Дарвин мгновенно воспрянул духом. Теперь он был даже способен видеть недоразумение с Бюффоном в забавном свете. «Прочел Бюффона: право, смешно — целые страницы совсем как у меня». Но обнаружилось и коренное различие. Дарвин полагает, что все-таки не удержится и напечатает свой труд, но обставит это как можно более непритязательно и скромно. Через год он предупредил Уоллеса, чтобы тот не ждал от «Пангенезиса» слишком многого, а чуть ли не перед самым выходом книги в свет удрученно признался Геккелю, что ее вряд ли стоит переводить. «Жизнь естествоиспытателя протекала бы куда счастливей, если бы приходилось лишь наблюдать и ничего не писать», — заметил он Ляйеллу.
Двухтомная работа «Изменения растений и животных под влиянием одомашнивания» вышла 30 января 1868 года. И что же? Дарвина уже предварили. Лишь незадолго до того некий монах из Моравии завершил в своем монастырском саду основополагающие опыты по генетике. Поставив себе целью выявить механизм наследственности при неизменном влиянии среды, Грегор Мендель вполне обдуманно избрал предметом своих исследований обычный горох. Горох сравнительно быстро созревает, и потому несколько поколений можно изучить за короткий срок. Он самоопыляемое растение, но легко скрещивается, так что каждое скрещивание поддается оценке. Его потомство многочисленно, и это позволяет вести статистический учет. И к тому же различия у сортов представлены ярко выраженными признаками.
Мендель скрещивал разные сорта гороха: с желтыми и зелеными семенами. Семена у гибрида получались сплошь желтые. Потому признак желтого цвета семян он назвал доминантным, а зеленого — рецессивным. От 258 высеянных горошин желтосеменных гибридов он получил 8023 горошины, из которых 6022 были желтые и 2001 была зеленая — иными словами, он получил пропорцию 3:1, обычную для каждой пары признаков — доминантного и рецессивного. Рецессивный ген, или определитель признака, проявлялся во втором гибридном поколении всякий раз, как по законам случайности сочетался с другим рецессивным геном.