Дарю, что помню
Шрифт:
Следователь (резко). Вот ордер на ваш арест. (Кладет перед ней.) Скажите, только без дураков: неужели копаться в курином помете такой красивой, пахнущей хорошими духами даме интереснее, чем выступать на сцене, ловить восхищенные взгляды? А? Вы ведь (смотрит в записи)пели в середине двадцатых годов в частном театре в столице. Да?
Мама. Я настаиваю, требую свидания с мужем!
Следователь (помолчав). Мне почему-то кажется, вам не совсем понятно, что в вашей жизни произошли большие перемены…
Мама. Попахивает фашизмом…
Следователь. (Бьет ее по лицу.)Сука!
Следователя затрясло, согнуло… Он ищет по карманам, очевидно, лекарство, но поздно – он падает на пол: начался эпилептический припадок… Вместе с джентльменами мама помогает больному прийти в себя.
Непонятно почему немножко повыли волки. Как только оркестр заиграл бодрый марш, на небе появился сам «вождь», поставил перед собой огромную толстенную книгу под названием «Акмолинский лагерь ГУЛАГа. 1942 год».
Книга открывается, и мы видим: барак, нары. Полумрак. Входят три женщины. На них грязные робы, в которых они похожи на бесполые существа, платки скрывают лица. Одна из женщин – МАМА, снимающая с себя одежду.
Первая женщина. Тш-ш… (Прислушивается.)Что это?
Вторая женщина. Пойду гляну. (Уходит.)
Женщины в полумраке продолжают раздеваться.
Возвращается Вторая женщина. (Тоже снимает одежду.)Помните, Зинке охранник прикладом зубы повыбивал? А корни-то острые остались. Ворочать языком ей трудно. Раздобыла где-то напильник, несчастная, подравнивает… Слышите? (Все прислушиваются.)Ох, Господи Боже ты мой, бедная…
Света стало больше. Видно, что женщины молоды, красивы. Их жесты легки и естественны. Они расчесывают волосы, прихорашиваются, словно дома, а не в бараке.
Голос (за облаком). Почта! Почта!
В барак падают две небольшие посылки. Одна из них, мною посланная, и несколько писем. Пауза.
Первая женщина (глухо рыдает, держа в руке письмо-треугольничек. Сквозь рыдания). Как это в Библии сказано: «Всему и всем одно: одна участь праведнику и нечестивому, доброму и злому, чистому и нечистому… Это-то и худо во всем, что делается под солнцем, что одна участь всем». За что? Зачем? Ему всего восемнадцать было… (Плачет.)
Прижавшись друг к другу, женщины молчат. Мама протягивает подружкам гостинчики из моей посылки… Тишина… Слышен лишь хруст сухарей на зубах. Вторая женщина потихонечку, опустив голову, затягивает какую-то печальную песню, слов не понять… Первая встает и заводит под песню странный и непонятный танец. Мама уставилась в одну точку – там ей улыбается папа, а я кричу «ма-а-а, мма-а-а-а!!!» Первая, не прекращая танцевать, нервно, истерично хохочет, потом кричит во всю мочь: «За что??!!» И падает в обморок. В наступившей тишине множество голосов кричат: «Тихо, суки!»
В небе творится черт-те что… Поют, стреляют, рассыпаются блестки фейерверков, целуются ангелочки. «Вождь всех времен» поднимает большой бокал, что-то говорит (плохо слышно): «Во-пэрвых», потом еле-еле слышно: «Во-вторых»… И где-то в конце: «За вэликий русский народ». Идут цирковые представления, женщины-матери плачут от горя и от счастья. Все ревет и стонет. Клоун хохочет, а из глаз почему-то брызжут вперед метра на два от него – слезы!
На седьмом небе Мама и я. Она – седая, я – худенький студентик с двумя медалями «За отвагу» и орденом Красной Звезды и значком «Гвардия» на груди. Мы устраиваемся поудобнее в уютной машине времени и говорим, говорим, говорим. Я – о том, как сложилась моя судьба с 1937-го по 1946 год и про войну. Она – про тюрьмы и лагеря.
Я наблюдаю за мамой тех лет… Несмотря на то, что после освобождения из лагеря ей не разрешали жить со мной в Москве (называлось это «забота» о таких освобожденных заключенных, то есть осужденных без предъявления обвинения, «минус 100 городов»), она увлеченно преподавала музыку детям городов Савелово и Кимры, завоевала симпатии и уважение всех с ней общавшихся людей. Осталась такой же доброй и жизнелюбивой, какой и была до «упражнений» вождя с судьбами людскими. И никакого озлобления, никакой трусости – лишь гордое чувство своей невиновности перед Родиной и своего достоинства гражданского, человеческого, политического и женского!
Спектакль приближается к финалу. Уже прозвучали слова Хрущева, разоблачившие кошмары, творившиеся при «сапогах и усах», прозвучал текст реабилитаций…
Финальная сцена небесно-земной истории-спектакля: облака превращаются в кремлевские стены… Зрители и я въезжаем (благодаря оптическому обману) через ворота в кремлевский дворик. Таким же образом нас «въезжают» в красивую гостиную, богато убранную и с большим портретом нового главного человека (без волос и без сапог, но со скрытой страстью снимать с себя обувь). Два человека: Большой-большой (небольшого роста) чиновник и красивая, седая – моя Мама…
Чиновник (в бостоновом костюме. Над ним загорается рубиновая звезда). Уважаемая Евгения Эммануиловна, разрешите мне по поручению советского правительства вручить вам орден Трудового Красного Знамени, незаслуженно отнятый у вас двадцать лет тому назад. (Вручает, прикрепляет.)
Огромный оркестр из множества «музыкантов» по сигналу дирижера (в бостоновом костюме) движениями смычков, усилиями надутых щек духовиков, к которым присоединились сотни ударников, извлекает абсолютную тишину! «Много тишины из кажущегося шума» или «много кажущегося внешнего шума из внутренней тишины»…
Чиновник. У меня для вас есть еще одна весть (вручает Маме конверт): за подписью заместителя председателя Военной коллегии Верховного Совета Союза ССР товарища Борисоглебского дело по обвинению Якова Ильича Весника пересмотрено. Приговор Военной коллегии от 17 ноября 1937 года отменен и дело за отсутствием состава преступления прекращено. Ваш муж реабилитирован. Посмертно. Поздравляю.
Ожила рука дирижера с палочкой, надуты щеки, палочки бьют в барабаны, смычки «зачесали» по струнам, но по-прежнему звука нет…