Дарю вам праздник
Шрифт:
— Пустите, черт бы вас побрал! — проскрежетал он. — Пустите!
Капитан снова закричал и снова сорвался на визг. Дженкс левой рукой схватился за пистолет — офицер вырвал его. Дженкс уперся ружьем в грудь все еще державшего его капитана — дуло как раз у подбородка — и стал отталкивать его ружьем, как рычагом; несколько секунд два человека боролись, потом ружье выстрелило.
Фуражка капитана взлетела вверх. Какое-то мгновение он стоял, накрепко обхватив лицо руками. Потом упал. Дженкс с ружьем в руках тут же исчез за деревьями.
Едва очнувшись от потрясения, я подошел к лежащему. Лицо было снесено целиком. Лохмотья разорванных
Я наклонился, чтобы попытаться найти в карманах убитого какие-нибудь документы, которые подсказали бы мне, наконец, откуда я его знаю. То, что я не мог этого вспомнить, по-прежнему не давало мне покоя. Но я оказался не в силах обыскать тело. Не стыд остановил меня — отвращение. И страх перед чем-то непоправимым.
Я видел битву при Геттисберге. Я видел ее, обладая всеми преимуществами профессионального историка, целиком помнящего ход сражения, последовательность маневров, малейшие столкновения и стычки; видел, зная, где ждать драматической развязки, где, как явствует из всех документов, должен быть нанесен решающий удар.
То был кошмар.
Начать с того, что я уснул. Уснул прямо в персиковом саду, совсем неподалеку от трупа. Это не было бездушием — просто душа на какое-то время оказалась парализована предельным физическим и моральным истощением. Когда я засыпал, пушки гремели вовсю; когда проснулся, они гремели еще пуще. День клонился к вечеру. Наступило время, когда войска Союза должны были тщетно атаковать высоты Раунд-Топс.
Но канонада доносилась не оттуда. Артиллерия ревела на севере, где-то у города. Я знал ход битвы, я изучал его годами. Только теперь она шла не так, как написано в книгах.
Да, первый день принес конфедератам победу. Но то была совершенно иная победа, чем мы знаем. Казалось, разница невелика; триумф был едва ли не таким же, какой описан в любом учебнике. Но на следующий день вместо стремительного прорыва конфедератов по тэнитаунской дороге к позиции, с которой они, наступая по трем направлениям, разрезали боевые порядки Мида в нескольких местах, прямо у меня перед глазами завертелась чудовищная мясорубка встречного боя здесь, в персиковом саду, в полях пшеницы — в местах, которым следовало бы быть, как всем известно, далеко в тылу южан.
За свои тридцать с лишним лет я тысячу раз слышал об атаке Пикетта в третий день. О том, как совсем уже дезорганизованным войскам федералистов был нанесен последний, смертельный удар в самое сердце их позиции. И действительно, я видел атаку Пикетта в третий день, но это была совсем не та атака, совсем в другом месте. Это была отчаянная попытка взять штурмом превосходящую позицию — которой, согласно всем данным исторической науки, уже с первого июля владел Ли. Безнадежная попытка, завершившаяся истреблением и разгромом [43] .
43
Действительно, в нашей реальности на третий день битвы дивизия Пикетта смогла, ценой огромных жертв и усилий, взобраться на высоты, с которых артиллерия северян громила конфедератов на любом участке поля боя, но была перебита там практически вся. Этот жуткий эпизод был последней попыткой южан переломить ход генеральной баталии Пенсильванского похода.
Разгромом южан. Южан, а не северян. Фронт Мида не был прорван; конфедераты не смогли опрокинуть его армию и добить ее во время преследования. Теперь капитуляция северян, если ей и суждено было случиться, должна была произойти в иных обстоятельствах. Признание независимости Штатов Конфедерации откладывалось, возможно, на годы. Возможно, навсегда.
И все потому, что Раунд-Топс взяли северяне.
Бойня еще на несколько лет; потом, наверное, партизанская война на несколько лет. Тысячи, тысячи убитых — и кровь на моих руках. Погубленный, пропащий континент; поколения и поколения, передающие друг другу в наследство только ненависть. Из-за меня.
Не знаю, как добрался до Йорка. Если шел пешком, то будто во сне. Может, ехал на поезде; может, на фермерской повозке. Сознание развалилось. Одна часть, крохотная, но продолжавшая непрестанно терзать меня, ежесекундно напоминала о тех, кто умер, кто мог бы жить, не будь меня. Другая была озабочена лишь возвращением; Господи, как мне хотелось назад в Хаггерсхэйвен, в свое время, к своей Кэтти! А в третьей царила пустота — и чудовищное, невыносимое знание того, что прошлое все-таки может быть изменено; что оно уже изменено.
Должно быть, при всем том я не забывал заводить свои часы — часы Барбары, — потому что на них было десять вечера четвертого июля, когда я добрел наконец до хлева. Десять по времени 1863 года; другой циферблат показывал 8:40. В 1952 году было без двадцати девять утра. Два часа — и я дома. Вдали от кошмарных событий, которые не должны происходить; от невыносимого чувства вины за смерть людей, которым совсем не суждено было умирать; от непосильной для человека ответственности играть роль судьбы. Если мне не удастся уговорить Барбару разнести по винтикам ее дьявольское устройство, я сделаю это сам.
Собаки лаяли, будто обезумев, но я не сомневался, что никто и ухом не поведет. Ведь был День победы. Праздник. Для всей Пенсильвании праздник. Четвертое июля. Проскользнув в хлев, я расположился точно в центре; я решился даже использовать последнюю спичку, чтобы удостовериться — рефлектор, материализовавшись, будет как раз надо мной.
Уснуть я не мог, хотя мне очень хотелось забыться, чтобы хоть чуточку отдохнуть от ужаса последних дней — и открыть глаза уже дома. Деталь за деталью я припоминал все, что видел, подправляя известную мне по книгам историю — так на древних пергаментах пишут палимпсесты поверх выскобленного текста. Сон избавил бы меня от этой отвратительной необходимости, как и от сомнений в том, что я еще не сошел с ума — но уснуть я не мог.
Я слышал, будто в минуты нервного напряжения в голову может назойливо лезть нечто совершенно пустяковое, совершенно не относящееся к делу. Преступник перед казнью думает не о злосчастной своей судьбе и не о преступлении своем, но о недокуренной сигарете, которая осталась дымиться в камере. Безутешная вдова вспоминает не об утраченном муже, а о предстоящей назавтра постирушке. Так было и со мной. Независимо от той части моего сознания, которая перебирала события последних трех дней, другая, глубинная, тупо билась над тем, кто же такой этот убитый капитан.