Давай поженимся
Шрифт:
– Аминь.
Чарли, самый живой из детей, спал крепко и так быстро засыпал, что Джерри едва успевал взъерошить ему волосы и поцеловать в ухо. Ни о каких молитвах не могло быть и речи. Когда же прекратился этот ритуал? Возможно, мальчик потому так быстро и засыпал, чтоб не молиться. Что ж, пускай, считал Джерри. Ему нравилось, что у мальчика есть гордость – ведь он самый пытливый из троих и потому должен быть самым храбрым.
– Спокойной ночи, – сказал Джерри темной комнате и вышел, не получив ответа.
Джоанна, уже
– Папа? – окликнула она его, когда он приостановился на пороге ее комнаты.
– Да, Джоджо?
– Мистер и миссис Матиас разводятся?
– Откуда ты знаешь это слово – “разводятся”?
– Миссис О. сказала. Ее дочка развелась с одним военным, потому что он слишком много играл в карты.
– А с чего ты взяла, что Матиасы хотят разводиться?
– Она была здесь и ужас как злилась.
– Не думаю, чтобы она злилась на мистера Матиаса.
– А на кого же тогда? На эту ее плаксу?
– Нет. Скорей – на себя. А тебе нравится миссис Матиас?
– Вроде – да.
– Почему только – вроде? Джоанна подумала.
– Она никогда ни на кого не обращает внимания. Джерри рассмеялся, быть может; слишком тепло, ибо Джоанна спросила:
– Она – твоя подружка?
– Что за глупый вопрос. У взрослых не бывает подружек. У взрослых бывают мужья и жены и маленькие дети.
– А у мамы есть дружок.
– Кто же это?
– Мистер Матиас.
Джерри расхохотался от абсурдности такого утверждения.
– Они просто любят иногда поболтать, – сказал он девочке, – но она считает его кретином. Девочка почтительно посмотрела на него.
– О'кей.
– А тебе спать не хочется?
– Вроде бы – да. В этой книжке слишком много слов, которых я не знаю. То есть, я хочу сказать, в общем-то я их знаю, только смысл не могу понять.
– Таких книг много. Так что не утомляй глаза. Доктор Олбени говорит, вообще не надо читать в постели.
– Он кретин.
– Глаза – это очень важно для человека. Спи крепко, детка. Дай я тебя поцелую. – И, обняв дочь, он почувствовал, что голова у нее стала почти как у взрослой, а очертания щеки и голого плеча, когда она легла боком на подушку, – женские. Она выросла с тех пор, как он последний раз по-настоящему видел ее.
Комнаты первого этажа, пустые без детей, прошитые светом фар проходящих машин и тишиной, казались огромными. Руфь поставила на кухонный стол два прибора. Он нерешительно вошел в кухню: когда он был ребенком и мама болела, он так же нерешительно входил к ней в комнату, боясь, как бы она, словно героиня волшебной сказки, не превратилась за это время в медведицу, или в ведьму, или в мертвеца. Руфь протянула ему рюмочку вермута. Вид у нее был выжидающий, а он прохаживался по кухне, потягивая вермут, ел телячью отбивную с салатом, которую она ему подала, и всячески старался заполнить тишину – арену своего поражения, пытаясь объясниться. Он говорил:
– Я не понимаю, что произошло. Став женой, или как там это ни назови, она перестала быть мечтой, и впервые я увидел ее.
Он говорил:
– Я не хотел, чтобы она предоставляла выбор мне. Салли не должна была без конца предоставлять мне выбор: ведь я поехал к ней в то утро, уверенный, что все должно быть именно так, а потом поговорил с ней и обнаружил, что это вовсе не обязательно. Все пути были еще до ужаса открыты. Она не так уж сильно хотела, чтобы я был с ней, – хотела не в такой мере, как ты.
Или:
– В общем-то, все дело в Ричарде. Я сидел там тогда вечером и, глядя на него, сказал себе: “А ведь он не так уж плох”. У меня сложилось совсем неверное представление о нем по ее описаниям и жалобам: он человечный; он старался. Я сказал себе: “Господи Боже мой, если он не смог сделать ее счастливой, то и я не смогу”.
Или:
– Она такая самонадеянная.
В его попытки объясниться – неуклюжие и надуманные, нелепые и неопределенные – вторгался голос Руфи, мягкий, но с какими-то жесткими нотками, и в этих ее поисках истины было что-то до такой степени унитарианское, убежденное, даже разрушительное.
– Не понравилось мне то, как они оба навалились на тебя.
И:
– Если она так уж тебя любит, почему же ее не устраивает просто связь с тобой? И:
– Они оба такие самонадеянные.
И периоды сдвоенного молчания, не казавшиеся тягостными от того, что оба они рывками – то продвигаясь вперед, то останавливаясь – одновременно начали рассматривать оказавшийся перед ними предмет, набор предметов, тайну из света, и цвета, и тени. В этой готовности жить на параллелях таилась их слабость и их сила.
Когда они сели пить кофе, а за окном такая же темная, как кофе, чернела ночь, зазвонил телефон. Джерри застыл в испуге, вынуждая Руфь подойти к аппарату; она сняла трубку в гостиной, послушала и сказала:
– Он здесь. – И негромко позвала, повернувшись к кухне:
– Джерри, это Ричард.
Он тяжело поднялся из-за стола и прошел сквозь полосы тени к телефону. Руфь слушала, кружа по комнате, включая лампы.
– Да, Ричард. – Иронично, устало, примирительно. Голос у Ричарда словно ссохся, гулкость ушла.
– Джерри, мы разговаривали – сегодня не слишком долго, и я, возможно, чего-то не понял. Правильно ли я тебя понял, что, если я разведусь с Салли, ты не будешь с ней? Повторяю: не будешь?
Старая вилка конем.
Джерри мог бы слабо заблеять, взывая к рассудку, хотя давно убедился, что на хамов это не производит впечатления, или возразить, что жизнь, в отличие от шахматной доски, не всегда только черная или белая. Вместо этого он сказал:
– Совершенно верно. Я не буду с ней.
Ричард помолчал, ожидая, что Джерри объяснит, но объяснений не последовало, и он сказал: