Давид
Шрифт:
ПРОЛОГ
Незначительное событие в жизни Франсуа Буше
Глаза перестали различать оттенки красок на палитре — верный знак, что близятся сумерки и пришло время кончать работу. Буше позвонил, приказал принести теплой воды, тщательно вымыл руки, расправил чуть смявшиеся кружева манжет. Не надевая камзола, в легкой батистовой рубашке подошел к окну. Он смотрел на далекие крыши и башни — так лучше всего отдыхали усталые глаза.
Под полом мастерской шуршало и скреблось. Буше подозревал, что это крысы. В Лувре их водилось множество. С тех пор как Людовик Великий построил Версальский дворец, короли покинули свой старый замок, много веков служивший французским монархам — сначала Валуа, а последние два столетия Бурбонам. Лувр ветшал. Никто не обновлял тускнеющие росписи потолков; ветер хлопал рамами окон, мраморные камины заросли пылью. Часть помещений дворца король отдал под мастерские художников. Лет десять назад Буше получил здесь квартиру и просторное ателье. Тогда это считалось высокой честью, теперь же немало живописцев работало в старых дворцовых залах, разделенных дощатыми перегородками.
Как Буше ни старался, сколько ни тратил денег на отделку комнат, он не мог избавить мастерскую от печальных примет старости и запустения: то пятна сырости проступали на лепных карнизах, то трескался и раскалывался под ногами паркет, то сыпалась сверху штукатурка, пачкая дорогие ковры. Со временем такие пустяки перестали его занимать. Приближалась старость. Каждый новый прожитый день был подарком судьбы. Время щадило Буше, жизнь баловала. Он прожил ее хорошо — во всяком случае, был ею доволен. Звание первого живописца короля, огромные деньги, собственный дом на улице Ришелье — о чем еще может мечтать художник? Он принят при дворе, и мало есть дворцовых тайн, ему неизвестных; он близкий друг маркиза де Мариньи, родного брата некогда всесильной мадам де Помпадур. Буше повезло — кто мог знать, что мадам Ленорман, хозяйка известного салона, где нередко бывал художник, вдруг превратится в маркизу де Помпадур — некоронованную королеву Франции, а ее братец — в генерального директора строений, домов, крепостей и прочих королевских имуществ. Тогда и посыпались на Буше милости, которых едва можно было бы ждать, не случись с его другом столь чудесной метаморфозы. Впрочем, стоило ли отделять милости судьбы от собственных достижений? Он любил и умел работать: в его жизни, богатой, удовольствиями, живопись оставалась самой высокой радостью. Мир версальских гостиных и кокетливых пасторалей, где резвились, вздыхали и смеялись пастушки, похожие на маркиз, навсегда остался в холстах Буше. Он писал олимпийских богов и богинь с манерами томных, искушенных в любви придворных, изящные фривольные сцены, имевшие большой успех у знати. Видит небо, он знал истинную цену своим титулованным заказчикам и покровителям. Но вся жизнь их с маскарадами, балами, с треском фейерверков, рвущихся над боскетами Версаля, была неотразимо привлекательна для глаз. А он любил красоту, роскошь и не отделял одно от другого. Ему нравилось писать женщин, и они любили, когда их писал Буше. Он знал толк в нарядах, умел перечить в портрете трудноуловимую прелесть кокетливого взгляда, нежный румянец искусно подкрашенных щек, умел сделать портрет в меру нескромным — ровно настолько, чтоб можно было до конца оценить всю привлекательность оригинала. Дамы восхищались художником и называли его «Анакреонтом живописи». Теперь уже не вспомнить, сколько прославленных красавиц побывало в мастерской, сколько восхищенных слов выслушал Франсуа Буше от знатнейших дам Франции…
Надо сознаться: сейчас его картины не вызывают прежних восторгов; ничего не поделаешь, времена меняются, ныне не только двор создает моду в искусстве. Буржуа хотят видеть на картинах свой мир — трезвый, добропорядочный, очищенный от элегантной развращенности двора. Буше не был аристократом, по давно сросся с тем обществом, для которого работал, он не хотел, да и не мог идти
Лакей доложил о приходе м-сье Бюрона.
Буше надел камзол, тронул худыми пальцами букли туго завитого парика и, распрямив узкую спину, пошел навстречу гостю. Архитектор словно желал подчеркнуть свою принадлежность к третьему сословию: только дорогие кружева жабо нарушали строгость темного, без украшений костюма. Вместе с Бюроном вошел юноша, почти мальчик. Бюрон подвел его к Буше.
— Это сын моей племянницы Женевьевы и мой воспитанник.
Буше улыбнулся любезно и равнодушно.
— Я помню мадемуазель Женевьеву еще ребенком.
Бюрон сел, поставив трость между колен.
— Памятуя дружбу, которой вы с давних пор дарили нашу семью, я привел мальчика к вам. Он одержим страстью к вашему благородному искусству. Мы пытались склонить его к изучению архитектуры, но, видно, голос сердца сильнее семейной традиции. Вот мы и решили прибегнуть к вашему суду.
Мальчик смирно сидел на краю кресла и теребил крепкими, видимо очень сильными, пальцами края большой папки. Конечно, он ощущал этот момент как значительное событие и волновался. Знал бы он, сколько, таких юнцов перебывало в мастерской!
Буше склонил голову набок и пожевал губами.
— Вы где-нибудь обучались, молодой человек?
— Нет, м-сье, то есть почти нет. Я только рисовал с живой модели в Академии Сен-Люк.
Мальчик сильно картавил и говорил запинаясь.
— Покажите.
Буше протянул руку. Мальчик, путаясь в тесемках, развязал папку и вытащил рисунки. Они свидетельствовали о несомненном таланте, видимо Бюрон не был пристрастен, говоря о способностях племянника.
— Как вас зовут?
— Давид, м-сье, Жак Луи Давид.
— Сколько вам лет?
— Шестнадцать, м-сье.
— Неужели столько лет прошло с тех пор, как мадемуазель Женевьева вышла замуж? — Буше взглянул на Бюрона и покачал головой. — Мы стареем, мой милый друг… Так что же с вами делать, дитя мое? Вы, без сомнения, щедро одарены богом. Но у меня едва хватает времени на своих учеников, и мне не под силу брать новых.
Он взял Бюрона под руку и отошел с ним в амбразуру окна.
— Видите ли, мой милый, при всем желании я не смогу взяться за вашего мальчика. Я устал. К тому же меня уже не почитают за достойного учителя, — в голосе Буше послышались сварливые нотки. — М-сье Дидро заявил, что я только порчу молодежь…
Бюрон усмехнулся про себя. Дидро действительно писал в последнем «Салоне», что учеников Буше, чуть только они научатся держать кисть, «томит желание сплетать в хорошенькие гирлянды детские тела, писать пухлые, румяные зады». Обидно, но справедливо…
Архитектор продолжал настаивать:
Постарайтесь помочь мальчику. Ведь он, безусловно, талантлив. А судьба его печальна. Подумайте — в девять лет остаться без отца.
— Да, да… Такая ужасная смерть. Конечно, надо что-то придумать. Вы знаете, Бюрон, я дам мальчику письмо к Вьену — это хороший живописец, и работает он в новом вкусе. У него можно многому научиться.
Пока у окна шел этот разговор, Луи Давид, не решаясь встать с кресла, мучился ожиданием. Взгляд метался по мастерской: как сквозь туман различал он яркие холсты — нежно-розовые тела каких-то нимф или богинь среди серебристых, голубых, сиреневых струящихся драпировок; приколотые к стене большие рисунки, сделанные красноватой сангиной; муштабели, манекены, куски пестрых тканей, шитые подушки, блистающая позолотой мебель…