Давид
Шрифт:
Все, что происходило в Конвенте и во всем Париже в дни, последовавшие за первым допросом короля, не могло отвлечь внимания людей от главного: что будет с Людовиком? Дело было не в личной участи тампльского узника, здесь решалась участь нации: кто поведет ее за собой, кто одержит победу — защитники монархии или ее противники? Сумеют ли якобинцы добиться, чтобы нож гильотины рассек вековой предрассудок о незыблемости королевской власти? Сумеет ли республика не побояться натиска всей монархической Европы и противопоставить свою решимость угрозам иноземных королей и императоров? Дерзнет ли Франция довести до конца свою революцию?..
Давид вместе со всеми жил волнениями и спорами
С академией он окончательно порвал. Недавно он получил приглашение приступить к исполнению обязанностей профессора. Академия теперь в нем заискивала и старалась привлечь на свою сторону живописца, ставшего членом Конвента. Давид послал холодный отказ:
Я был когда-то в академии.
Художники искали у него помощи и защиты. Вскоре после первого допроса Людовика Давид получил письмо из Рима от своего ученика Топино Лебрена. Оказывается, римские и особенно ватиканские власти по-своему сводили счеты с французской революцией: два художника-француза были арестованы в Риме, их работы конфискованы, и все это только потому, что они служили в лионской Национальной гвардии, носили (правда, только дома) трехцветную кокарду, а один из них сделал скульптурную группу «Юпитер, поражающий молнией аристократию».
Давид прочитал письмо в Конвенте, он добился, чтобы представители республики в Риме настояли на освобождении художников. Как раз в это время в Италию собирался уезжать вновь назначенный директор римского отделения Академии художеств Сюве, тот самый Сюве, который был когда-то соперником Давида в борьбе за Римскую премию. Давид понимал, что назначение Сюве не случайно. Академия намеренно выбрала аристократа и роялиста, чтобы хоть за пределами Франции сохранить влияние старой академии на учеников. Давид снова резко выступил в Конвенте, на этот раз против кандидатуры Сюве. Кампания закончилась триумфом Давида. Несмотря на обилие серьезных и сложных дел, Конвент нашел время на обсуждение академических проблем.
25 декабря Давид писал Топино Лебрену в Рим:
«…Конвент декретировал, что место директора в Риме уничтожается, что агенту Франции в этом городе поручается управление этим учреждением…
Все это прошло согласно моим желаниям, к большому неудовольствию академии и в особенности этого ханжи Сюве, который начал было укладывать свой багаж, окончил все свои визиты и готов был распроститься с пределами Парижа. Официальные документы сообщат вам об этом…
Кроме того, я предложил поручить агенту Франции в Риме произвести публичное сожжение всех портретов, всех изображений королей, принцев и принцесс, которые находятся во Французской академии, сломать трон и устроить отныне мастерские для пенсионеров в прекрасных апартаментах директора…»
…Вскоре король снова был приведен в Конвент. На этот раз начался настоящий суд. Защитник де Сэз выступил с речью, она была плохо составлена и еще хуже произнесена. На Конвент она. произвела невыгодное впечатление. Но и без этого вина короля не вызывала сомнений. Предстояло решить вопрос о наказании.
В этих заботах среди тревоги за будущее и неуверенности в настоящем кончалась голодная зима 1792 года. Наступал новый год. 1793-й.
X
Мокрый снег садился на поля круглой шляпы Луи Давида, таял на мостовой, кружился в тусклом свете масляных фонарей. В толпе депутатов Давид подходил к дверям Тюильрийского манежа.
Густая масса народа темнела вдоль улицы, усиленные караулы Национальной
Поименным голосованием Людовика признали виновным «в заговоре против свободы нации и в покушении на общественную безопасность государства». Сегодня должен был решиться вопрос о мере наказания.
Толпа гудела за стенами Конвента. Галереи для публики, казалось, дрожали под тяжестью невиданной массы зрителей.
Давид всеми нервами ощущал неповторимость происходящего: с нетерпением ждал развития событий и одновременно хотел во всех подробностях запомнить каждое мгновение этого дня. Он во все минуты оставался живописцем: глаза жадно впитывали привычную картину заседания, ставшую сегодня по-новому значительной. Серьезные лица депутатов, поблекшие полосы сине-бело-красного флага над трибуной. Голос Пьера Верньо, обычно такого спокойного и выдержанного оратора, выдавал волнение. Да и не было в этот день ни одного депутата, кто сохранил бы спокойствие. Каждый знал: сегодня он должен подняться на трибуну и произнести свой приговор Людовику: голосование предполагалось поименным и тщательно аргументированным.
Недолгий январский день осветил на несколько часов зал манежа и померк за окнами. Зажгли свечи. Несколько раз сменились часовые у подъезда. А голосование все продолжалось, и народ не уходил с галереи.
Через небольшие промежутки времени в зале раздавалась короткая фраза, которой завершал свою речь каждый депутат. Это был приговор: смерть, ссылка, вечное заточение или каторга. Тогда зал переводил дыхание, словно один человек, а толпа на галерее аплодировала, кричала, свистела, бранилась, вознаграждая себя за сдержанность депутатов и медлительность процедуры.
Была глубокая ночь, улицы опустели, слышались шаги патрулей. У здания манежа по-прежнему стояла толпа.
За немедленную казнь высказалась примерно половина уже выступивших депутатов; те, кому еще предстояло выступить, понимали, что слово каждого из них может стать решающим. Чем дальше шло голосование, тем больше волновался Конвент.
Давид поднялся на трибуну быстрыми шагами. Увидел смотрящие на него сотни глаз, вопросительный взгляд Верньо, озабоченные, усталые лица секретарей, их неподвижные перья, замершие в ожидании его, Давида, слов. Подумал о доме, о том, что теперь ему не придется ждать добрых чувств от семьи, что сегодняшних слов ему не простят не только родные, но и многие из тех, кто считался друзьями. Увидел в глубине зала неподвижное лицо Робеспьера, его глаза, внимательно смотрящие сквозь очки. Коротко, мучительно досадуя на свою картавость, сказал, что не считает выдвинутые защитниками смягчающие обстоятельства заслуживающими внимания, что наказанием королю должна быть немедленная смерть. Галерея хлопала, женщины размахивали платками. Скрипели перья секретарей, записывавших в протокол, что депутат от секции Лувр Жак Луи Давид высказался за смертную казнь без отсрочки.
Только поздно ночью на следующие сутки, то есть в ночь на 18 января, были окончательно подсчитаны голоса, и Верньо, держа в руке протокол, со шляпой на голове поднялся на трибуну. Он сообщил: Людовик Капет приговорен к смертной казни. Вместе с Робеспьером, Сен-Жюстом, Ле Пеллетье Давид вышел на улицу. После тяжкого воздуха манежа, отравленного копотью свечей и жаровен, дыхание зимней ночи опьяняло. Давид вытащил часы, нажал кнопку репетира. Брегет нежно прозвонил три раза. Кончился самый длинный день в жизни Давида, продолжавшийся почти полтора суток. Через два дня Людовик должен взойти на эшафот, чтобы сама королевская власть раз и навсегда погибла под ножом гильотины.