Давние рассказы
Шрифт:
Бернгард Рубен
Мать
Больничные корпуса старой кирпичной кладки напоминали казармы, да и вся территория этой печально известной больницы походила на военный городок. Я вошел в здание хмурого вида с высоченными потолками внутри, как строили в старину, и без лифта. Лестничные пролеты были огорожены прочными сетками. Поднимаясь, я время от времени проводил рукой по жесткой проволоке, покрашенной в беловатый больничный цвет. Назначение этих сеток я уже знал.
На площадке верхнего этажа была оборудована комната,
Было воскресенье. В небольшом зале отделения набралось уже много посетителей и больных. На первый взгляд, все они мирно сидели за столиками посредине, на диванах у стен, на стульях по углам. Дежурный врач, находившаяся в своем кабинете, молодая симпатичная женщина, глянув в историю болезни моей матери, заявила, что лечение идет, по их мнению, нормально и есть надежда на положительный результат. Я с признательностью посмотрел на нее, она слегка улыбнулась мне. И я попросил о свидании с матерью. Она разрешила. Это было неожиданно для меня. Но в этот воскресный день она была здесь главной распорядительницей, а между нами – молодой женщиной и стоящим перед нею офицером – установился мимолетный контакт. К тому же она сказала, что лечение идет нормально…
– Сейчас позовем вашу маму, – как-то предупреждающе мягко объявила сестра, выходя из кабинета дежурного врача.
Кажется, сестра была удивлена этим разрешением. Я сразу отметил про себя тон ее слов и настороженно последовал за нею в противоположный от входа конец зала. Там сестра опять отперла дверь ключом, от которого к ее поясу тянулся шнурок, и скрылась, повернув ключом в замке с обратной стороны. Пока она входила, я успел разглядеть довольно широкий коридор и настежь открытые двери палат. В отделении царила бесприютность проходного двора, исключающая возможность уединения.
Снова щелкнул замок, и две няни медленно вывели под руки старую женщину. Старуха двигалась еле-еле, выставив перед собою тощие дряблые руки. Седые волосы ее были растрепаны, глаза глядели вперед неподвижно и невидяще. Ни мысли, ни чувства по отношению к окружающему миру в них не улавливалось, полная отрешенность, но в то же время, я это видел, глаза ее как-то по-своему жили. И наблюдать их безразличие было тягостно. Старуха переступала мелкими-мелкими шажками, словно в странном механическом танце ее вели два партнера. Серый больничный халат на ней распахнулся, открыв короткую нижнюю рубашку и очень белые тонкие старческие ноги в спущенных на тапочки простых чулках. К старухе энергично подбежали мужчина и женщина; наверное, кому-то из них она была матерью. Меня удивил мужчина своим ярким, особенно броским здесь галстуком с резкими красными полосами. Но то была попутная фиксация. Будто кто-то внутри говорил мне: смотри, знай, имей в виду. Вероятно, тут был случай давней болезни. И. если это было так, начиналась она с какой-то своей причины, не от старости. Но то была уже печаль тех двоих, которые перехватили больную у нянек и повели к дивану. Хорошо, что их двое, подумал я им вслед.
А с чего началось это у нас? Началось с похорон отца. Смерть отца сама по себе была для мамы нещадным ударом, но и к этому удару добавились потрясения. Открылась связь отца с другой женщиной, которая уже считала себя его женой. Оказалось также, что эта их связь была известна родной сестре мамы и ее мужу. Более того, мамина сестра и
В тяжкий час смерти отца я не идеализировал его совместную жизнь с мамой в последние годы, когда они оба болели, не находили общего языка и в их отношениях нередко возникала безысходность. Но все равно это была их жизнь и жизнь нашей семьи, и не следовало другим людям задним числом вносить в нее собственные коррективы. Я не знал, что говорил отец тем родственникам о своих планах, что обещал женщине, с которой был связан в это время. Но ни мне, ни маме он не сказал о своем намерении уйти из семьи. И, главное, ничего сам не переменил при жизни. Не решился, не смог, не успел – как угодно. Но – не переменил. Так чего же было теперь, после его смерти, затевать возню у гроба? И мне пришлось тогда все расставить по своим местам.
От обрушившихся на нее ударов мать окаменела. Она не высказала ни слова обвинения сестре и ее мужу за их измену, никому не изливала свое горе, двигалась машинально, говорила тихо-тихо и как-то пугающе спокойно. И не плакала. «Лучше бы ей плакать», – говорили мне. Ее пытались вывести из такого внутреннего переживания. Она благодарно внимала сочувствующим. Но слез у нее не было. Только большие, сухие, медленно и печально глядящие глаза. Недвижно стояла она у гроба, слушая официальные речи и проникновенные слова друзей и товарищей отца по работе. На кладбище она по обязанности кинула в могилу первый ком земли и все так же недвижно простояла до конца похорон.
В те скорбные дни я был рядом с нею, старался, чтобы она чувствовала во мне опору. Но мне надо было возвращаться в полк. Близкие нам люди, родные и знакомые, обещали опекать маму. Они в один голос советовали ей заняться делами – оформлением пенсии, обменом комнаты, что должно было хоть немного отвлечь ее от горя. А уехать из этой коммунальной квартиры мы намеревались еще раньше из-за соседки, писавшей на нашу семью доносы. Теперь оставаться здесь маме одной было тем более невозможно. Она соглашалась с советами и обещала мне приняться за эти нужные дела. Казалось, она подчинилась судьбе, покорно приняла потерю отца, без которого ныне должна была жить дальше. И я отправился в свой полк, находившийся в летних лагерях.
Когда же через несколько дней я вырвался проведать маму, на меня пахнуло новой бедой. Неладное почувствовалось сразу, только открыл своим ключом входную дверь. Двери из кухни и нашей комнаты, обычно плотно затворенные, чтобы не проникали кухонные запахи, были раскрыты, и два светлых полуденных пятна освещали недлинный коридор. Из комнаты выглянула мама, скользнула по мне взглядом, скрылась было назад, потом вышла в коридор, прижав кулачки к груди. Она странно топталась на месте и смотрела куда-то мимо меня.