ДАЙ ОГЛЯНУСЬ, или путешествия в сапогах-тихоходах. Повести.
Шрифт:
Тебе плохо?
— Да, да! — кивала головой.— Да, очень! Плохо!..
И он гладил ее волосы, прижимал ее голову к себе, ласкал, как девочку, маленькую, плачущую, обиженную...
Откинувшись спиной к бревенчатой стене, сидела Юля на кухне перед неубранным столом: глаза были закрыты, руки лежали на коленях. Спала? Нет, не спала. Но почему же сон?
— Побудь немного здесь, с нами, побудь здесь, девочка,— явственно слышала она голос командира и снова оказывалась в лесу, в лагере, во сне.— У нас сегодня большой праздник, мы снова вместе, побудь здесь.
— Федор Иванович,—
— А как же.
— Какой он был?
— Гриневич? Такой, как все мы в те годы. Как ты, как я. Ты его любила?
— Да.
— Мы все любили его. Он стоил этого.
— Федор Иванович! А вот мы... вы и я... и они— мы все в чем-то не такие, да?.. Как все?..
— Конечно.— Рука его остановилась у нее на волосах.— У нас у всех одинаковое прошлое. Мы все помним одно и то же. Оно нас сроднило. Навсегда. Это наше счастье...
— Счастье?
— Да. Мы никогда не будем одиноки. Только последнему оставшемуся в живых будет страшно, как никому.
— Вы сказали: счастье. Разве только оно? Командир ответил не сразу.
— Нет. Не только. Не только. С войны, Юля, вернуться не дано. Ни мертвому и ни живому — не дано.
— Как?!
— Разве ты этого еще не поняла? Ведь все мы здесь только поэтому. Признаюсь: мы не ждали тебя. Я и обрадовался, когда увидел, и огорчился: ведь ты была для нас той, ради кого мы воевали. Знаешь, как мы смотрели на тебя? Что думали? Вот кому жить после войны! Жить, любить, ласкать детей, не зная ни выстрелов, ни мин, ни бомбежек. Не помнить о них. Мы берегли тебя от войны сколько было возможно, и не наша вина, что не уберегли. Через столько лет ты все-таки пришла к нам. Вернулась?
— Вернулась,— отозвалась Юля. Она встала. Поднялся и командир. Он был в потертой, плотно облегавшей его полноватое тело гимнастерке с орденом Красной Звезды. И совсем не такой пожилой, каким казался тогда, особенно из-за бороды.— Я не могла не прийти, Федор Иванович.
Потом она шла по партизанскому лагерю, шла, словно воротившись после долгого отсутствия домой. Ласкала взглядом и рукой все, до боли в, груди, до слез знакомое: вот ее землянка, скамейка у входа, умывальник, прибитый к дереву... А как выросла эта сосна, как высоко вознеслась ее верхушка!
Ей кивали, здороваясь, крепко жали руку, хлопали по плечу, махали издали, окликая. Они все были такие, какими Юля их запомнила. И она — разве не такая же в этот день, не та же, что все вокруг, не семнадцатилетняя?
Тяжесть, что давила па плечи еще сегодня, спадала, легче шлось, свободнее дышалось, слова срывались с губ по-давнему легкие, по-родственному приветливые.
И какие счастливые слезы набегали на глаза!
Она вернулась! Вернулась!
Вдруг услышала сквозь шум и гомон гитару. К ней сходились, сбегались отовсюду, видно, зная певца; Юля заторопилась к нему, на ходу вспоминая, кто же у них играл на гитаре и пел. Только очутившись перед ним, вмиг узнала Серегу из соседнего взвода. Как она могла забыть его! Песен он знал множество, подозревали, что иные сочиняет сам, но Cepera в этом не сознавался и, защищаясь, называл авторов и даже сборники, г якобы, он эти песни нашел.
Серега настроил гитару, поднял голову, подмигнул Юле, увидев ее перед собой, и начал:
Война и любовь не уходят из сердца...
У Юли перехватило дыхание: она поняла, что Серега поет для нее, про нее.
Война и любовь не уходят из сердца. Три жизни, наверное, надо прожить — Но бой свой последний вовек не забыть. В три жизни любимого не разлюбить — Любовь и война не уходят из сердца!
Она опустила голову, чтобы никто не видел ее глаз, но все равно замечала напротив окаменевшие лица, слезы и то напряженное внимание, каким окружили песню.
Стояли вокруг них, вытянувшись в струны, высокие сосны, строгие, молчаливые. Соединили плечи и головы там, наверху, тихонько покачивались, глядя на людей внизу, собравшихся возле песни.
А если любимого пуля сразит В том самом, последнем и страшном бою...Юля почувствовала на своей руке чью-то теплую и твердую ладонь, не оборачиваясь, узнала Нину. По-бабьи прижались друг к дружке, не стесняясь, заплакали, неизвестно — и известно — чему.
И если неведомо, где он лежит,— Ничем не измерить кручину свою,— Война и любовь не уходят из сердца!Cepera кончил, сильно ударив но струнам, дал позвучать аккорду и разом заглушил его ладонью.
Прошумели, освобождаясь от напряжения, верхушки сосен.
Люди зашевелились, стали поднимать головы, словно сваливая с себя какой-то груз, завздыхали.
Кто-то произнес было первое слово, но тут послышалось невдалеке такое властное «ку-ку», что все снова замерли, как если бы опять началась песня. И Cepera застыл, подняв к кукушке голову, а обе его руки лежали на струнах, прижав их.
Тиканье ходиков дошло наконец до сознания. Открыла глаза, поискала, нашла часы на стене слева от двери.
– Тик-так! Тик-так!
Как и прежде, она сидела в кухне, привалившись спиной и головой к бревенчатой стене, перед ней неубранный стол.
Обеспокоенно взглянула на ходики. Полдвенадцатого!
Встала, спеша начала убирать на столе. Мыла тарелки, вытирала их, ставила на полку, рассовывала по местам вилки и ложки. Терла клеенку, прислушиваясь к звукам во дворе.
Оглядела кухню; задвинула под стол табуретки, расправила на вешалке полотенце.
Перешла в комнату. Постели, конечно, оставлены на нее,— застелила. На Валеркиной рубашке, что валялась на стуле, уже нет одной пуговицы — стала пришивать. Потом проверила мужнину, одна из пуговиц болталась, взялась за нее.
Из окна, заставленного зеленью, занавешенного, хоть и открытого, проникали в комнату звуки двора.
Переговариваются, расхаживая, куры.
Поссорились из-за чего-то и раскричались воробьи, и сердито рявкнула на них разомлевшая на солнце собака.
Закудахтала несушка, всей деревне сообщая о снесенном яйце.