Дедушкина копилка (сборник)
Шрифт:
Вернулся Петя к отцу и говорит:
— Далеко, отец, твоя специальность шагнула. Буду и я на маляра учиться, чтобы нашу родовую профессию еще дальше пронести и выше поднять.
А отец на это и говорит:
— Разве одна наша малярная профессия такова? Все они по-старому называются, да по-новому понимаются. Всякую из них надо дальше нести да выше подымать. Для этого и учатся десять лет. Да и этих-то десяти годов другой раз маловато бывает.
Дорогая
Как-то царь в Вятке губернатора сменил. Нового назначил.
Когда оглядывал новый губернатор старый губернаторский дом, возьми да и не приглянись ему мебель. А мебель самая лучшая — наших мастеров. Сна лишиться можно, как прожилки дерева играют. Глаза повыглядеть на резьбу впору. Полировка такова, что себя в ней видишь. И фасон такой молодой, что через тысячу лет не состарится. Умеют наши мастера простой гранью мир удивить, из чугуна коней дороже золотых отлить, кружевом с ума свести, булатом так ослепить, что не проморгаешься. Мебель в этом же ряду была. Не руками деланная — из крылатой души мастера, нуждой на радость барам выгнанная. Ну, да не об этом музыка…
Стеклянные глаза вместо живых человечьих были у губернатора. Иначе, как он мог сказать:
— Выбросить эту мужичью работу. Иноземную мебель куплю.
Ахнул народ. Срамота! А делать что? Выбросили.
Вдолгости ли, вскорости ли прибыл обоз с иноземной мебелью. Из… Не упомню города. Да и державу забыл. Может быть, и не забыл, да называть не хочу. Народ в этой державе хороший и за своих купцов-наглецов не в ответе. Нечего на него и тень бросать.
Как там бережно ни выгружали мебель, а кое-что поломали. Ножки, бомбошки, ручки там. Мало ли! Бывает.
Призывает тогда губернатор одного старого мастера и говорит:
— Можешь ли ты, мужик, такую хитрую мебель починить?
— А что ж тут не мочь? — отвечает мастер. — Если я ее сделать сумел, так починить-то уж починю.
— Что ты врешь, такой-сякой! — закричал губернатор.
— Зачем врать, — сказал мастер. — Поверните стульчик донцем — мою метку увидите. Отверните у стола ножку — там тоже моя ласточка летит. Она по осени в чужой край улетала, а по весне домой пожаловала.
Побелел губернатор. От злости чуть на стену не полез. А потом царю отписал об иноземной мебели, которую в Вятке делают.
Царь прочитал бумагу и приказал в этом городе, который я называть не хочу, мебели больше не брать. И повелел заказы на другой иноземный город перевести.
С той поры в неназванный город из Вятки ни одного стула не отправили. Зато в другую иноземную державу густо наша мебель пошла. Там и стали князья да графья вятскую мебель покупать. Оттуда же и вологодские кружева, тульские переклейменные ружья и многое другое вывозили. Вплоть до уральских самоцветных камней. Вывозили да довывозились — сами вывезлись, вывелись. Кончились.
И сказка кончилась, а главные слова не сказались. А коли главных слов нет — значит, и сказки как не бывало. Вот они, эти слова.
Берегите отцовское мастерство. Никому не давайте его переклеймлять. Дорожите своей ласточкой.
Семьсот
Трудовой огонек
У одной вдовы сын рос. Да такой пригожий, даже соседи налюбоваться на него не могли. А про мать и говорить нечего. Рукой-ногой ему шевельнуть не дает. Все сама да сама. Дрова-воду носит, пашет-жнет-косит, на стороне работенку прихватывает — лаковые сапоги да звонкую гармонь сыну зарабатывает. Вырос у матери сын. Кудри кованым золотом вьются. Уста алые сами собой смеются. Красавец. Жених. А невесты не находится. Ни одна за него не идет. Отворачиваются.
Что за чудеса?
А чудес тут никаких нет. Дело простое. Чужой травой в трудовом поле сын вырос. С руками — безрукий, с ногами — безногий. Ни сено косить, ни дрова рубить. Ни ковать, ни пахать. Ни корзины плести, ни двор мести, ни коров пасти.
Солому метал — с телеги упал. Рыбу ловил — в пруд угодил, еле вытащили. Дрова носил — живот занозил. Кто такого товарищем назовет?
Хороводы водить не зазывают. Работать напарником не принимают. Маменькиным божком, лаковым сапожком кличут. Круглым неумельником, на завалинке посидельником дразнят. Пустоцветом величают.
Малые ребятишки и те смеются. Каково это ему? Затосковал парень, зарыдал. Так-то он зарыдал — кирпичная печь и та вздохнула. Дубовые стены избы и те разжалобились. Пол тоскливо заскрипел. Потолок насупился, почернел, задумался. Жалеют!
А он в три ручья слезы льет, приговаривает:
— Зачем ты меня, матушка, так любила? Для чего ты меня, родимая, в безделье холила, в лености пестовала, в неумельности вырастила? Куда я теперь с моими руками белыми, квелыми, неумелыми?
Похолодела мать, обмерла. А ответить нечего. Чистую правду ей в лицо горькими слезами сын выплеснул. Поняла мать, что ее слепая любовь злосчастьем сыновним обернулась.
Ночи не спит сын — как дальше жить, не знает. Днем места не находит. Только нет на свете таких слез, которые не выплакиваются, такого горя, которое не размыкивается, такой думы, которая не додумывается. Не зря говорят, что в тяжкий час и печь разумеет, стены помогают, потолок судит, половицы с умом поскрипывают.
Наскрипели они ему, что надо, утешили. Слезы высушили, добрый совет дали.
Обул сын тяжелые отцовские сапоги, надел его рабочую одежу и пошел по белому свету бездельные годы наверстывать — заново расти.
Нелегко было рослому парню в подпасках ходить, в двадцать один год с топором знакомство сводить, гвоздь в стену учиться бить, руки белые, квелые, неумелые на ветру дубить.
Знают только лютый мороз да жаркое солнышко, какими трудами кудрявый сын до дела дошел. Мастером домой вернулся. На ткачихе женился, тоже не из последних мастериц. Как родную ее полюбила старая мать, особенно когда она ей внуков родила. До того пригожие они росли, хоть на карточку снимай да в рамку ставь.
Без ума любила их бабушка, только пестовала с умом. Не как сына.