Декабристы. Судьба одного поколения
Шрифт:
— Большое несчастье будет, если Константин будет императором, — сказал Шипов.
— Почему ты так судишь?
— Он варвар.
— Но Николай человек жестокий.
— Какая разница! Этот человек просвещенный, тот злой варвар.
— Говорят, жена его очень смягчила его нрав и почти совсем его переменила. Константину солдаты присягнули с готовностью, может быть оттого, что они его не знают. Десять лет он в отсутствии, а меньших братьев они ненавидят и очень худо об них отзываются. Если Константин откажется от престола, трудно будет заставить солдат присягнуть Николаю.
— Меня солдаты послушают. Я первый узнаю, если Константин откажется, мне тотчас пришлют сказать из Аничковского дворца. Я тотчас приведу свой полк к присяге; я отвечал за него, я дал слово.
— Но
Эти слова поразили Шипова. Он даже отскочил от собеседника. «Трубецкой, что же делать?»
Но это было мгновенное сомнение. Шипов был потерян для Общества.
В России было междуцарствие: два царя, т. е. ни одного. Николай имел сторонников только в придворных кругах. Гвардейские офицеры его не любили, а ведь они, может быть, еще не забыли того недавнего времени, когда гвардия распоряжалась троном. «У них это в крови», говорил Милорадович, а он то их знал. Междуцарствие увеличивало шансы на успех и звало Общество к действию. Было ясно, что если Константин примет корону, то дело свободы станет безнадежным: на новом царе не будет тяготеть груз ошибок прошлого царствования. Но если Константин откажется, то не действовать — станет преступно. «Мы не имеем никаких оговорок принести Обществу, избравшему нас», говорил Трубецкой.
Главное же, междуцарствие давало новые возможности. До тех пор самым сильным и действенным средством борьбы казалось цареубийство. Естественная смерть Александра спутала карты. Недаром Якубович, ненавидевший покойного императора, с упреком говорил членам Общества «вы его у меня вырвали», и не хотел стать хладнокровным убийцей нового царя, против которого лично ничего не имел. Террор становился неосуществимым, зато в условиях междуцарствия можно было попытаться возродить исконную традицию русского бунта — самозванщину. На это и пошел Рылеев.
Разумеется, план Рылеева не был обычной самозванщиной, но сущность была та же. Он не пустил в народ нового Отрепьева или Пугачева. Но он решил воспользоваться отдаленностью Варшавы, неприездом Константина, верностью солдат уже данной присяге, для того чтобы представить в их глазах Николая захватчиком престола. Как и самозванцы, хотел он использовать огромный, неизжитый запас любви к царю, верности присяге, использовать для высокой цели, для блага народа. Но и самозванцы думали, может быть, о благе народа, когда становились на путь обмана. Раз вызвавши смуту и бунт во имя законного царя, Рылеев рассчитывал сочетать восстание с цареубийством и произвести революцию. Отчасти расчет его был верен, хотя далеко не во всём.
Историки, и в особенности марксистские, из сил выбиваются, чтобы хоть в ретортах найти не поддающиеся дозировке следы революционности солдат. Ищут влияния заграничных походов, вспоминают, как осуждали солдаты «Дизвитова» (как звали они Людовика 18-го, Louis XVIII), со слов полицейских агентов передают о всяких казарменных слухах и пересудах. Пс их мнению, неудача декабристов объясняется тем, что они не обратились к массам, которые пошли бы за ними против ненавистного самодержавия.
Но декабристы думали иначе. Были такие, что готовы были погнать солдат на бунт палками, другие (как Сергей Муравьев) верили в силу любви солдата к доброму барину, к доброму офицеру. Большинство же, как Рылеев, понимало, что в душе солдата живет нечто более высокое и сильное, чем страх и привязанность — любовь к Царю, верность присяге. Солдат был очень темен, очень забит, но всё же не был он только серой скотинкой, бездушным автоматом. Или у солдата нет чести и совести и пустые слова для него — отечество, Россия? Или нет у него своей правды к душе? Столетие понадобилось, чтобы подточить эту веру, чтобы как трухлявое дерево развалилась старая правда. Но тогда народ жил еще этой правдой. Не будь её, какая человеческая душа вынесла
Отечественная война, несомненно, развила солдата, сделала его сознательнее и умнее. Но чем сознательнее он был, тем крепче держался за свои убеждения, тем честнее служил Империи и Государю Императору. Поэтому заранее была обречена на неуспех революционная пропаганда и необходим был обман, чтобы повести его на мятеж. Если сказать солдату, что от него требуют второй, незаконной присяги, что истинный Государь томится где-то в цепях, а захватчик собирается отнять у него престол и если скажут всё это люди, которым он доверяет, добрые и любимые офицеры, то он поверит и будет сражаться за правое дело. И горький обман этот во имя и для блага народа придумал чистый душою поэт! Такова трагедия идеалистов: беспомощные в жизни, хотят они перехитрить ее, берут на себя во имя своих идей тягчайшие грехи, как взял Рылеев грех обмана почти что детей — солдат.
Великий князь переживал тяжелые дни. Приехал из Варшавы брат Михаил, не присягавший и, к смущению всех, так и не присягнувший Константину. Он был мрачно настроен. «Зачем ты всё это сделал? — упрекал он Николая, — что теперь будет при второй присяге в отмену первой?» А на слова императрицы-матери «если так поступили, то для того, чтобы не пролилась кровь», он ответил: «она еще не пролилась, но прольется!»
Его снова отправили к брату в Варшаву. Но в пути, встретив курьера, посланного Константином в Петербург и видя непреклонность брата, Михаил Павлович усомнился в целесообразности своей дальнейшей поездки. Он остановился на станции Неннааль, в 260 верстах от Петербурга, и стал ждать дальнейших указаний, готовый продолжать путь или вернуться. 11-го прибыло в Петербург письмо Константина, оставлявшее очень мало надежды на его приезд. «Твоего предложения прибыть скорее в Петербург я не могу принять и предупреждаю тебя, что удалюсь еще далее, если всё не устроится согласно воле покойного нашего Государя», писал Константин. Императрица мать восторгалась самопожертвованием сына. (Еще бы: она то уж не заставила бы себя упрашивать!) Но Николай не соглашался с ней насчет поведения брата. «Я не знаю, чья жертва больше, того, кто отказывается, или того, кто принимает престол при подобных обстоятельствах».
Обстоятельства, действительно, были трудные. Милорадовичу доносили о каких-то тайных собраниях у Рылеева. «Вздор! — сказал бравый генерал, — пусть мальчишки читают друг другу свои дрянные стихи!» Он ручался Николаю за спокойствие столицы. Великий князь верил в административный талант Милорадовича, но был спокоен только наполовину: он знал, что его не любит Гвардия.
12-го декабря, когда ожидали возвращения решительного курьера из Варшавы, Николая рано, в 6 часов разбудили. Барон Фредерикс привез ему пакет, адресованный «Его Императорскому Величеству в собственные руки» и с надписью: «о самонужнейшем». «Вскрыть пакет на имя Императора, — вспоминал об этом Николай, — был поступок столь отважный, что решиться на сие казалось мне последней крайностью, к которой одна необходимость могла принудить человека, поставленного в самое затруднительное положение — и пакет вскрыт!» Это был всеподданнейший доклад Дибича, составленный на основании доносов Шервуда и Майбороды, о том, что в Петербурге и во 2-ой Армии существует военный заговор!
Что было делать? Обстоятельства требовали быстрого решения. «К кому мне было обратиться одному, совершенно одному, без совета?» — писал Николай. Он вызвал Милорадовича и князя Голицына и посвятил их в тайну присланных документов. Голицын только вздыхал и охал, а у Милорадовича «сердце было на языке, а ума немного». Решили вызвать в Петербург Майбороду, стали справляться о поименованных в его доносе петербургских членах Общества. Большинство их оказалось в отпуску, а на имена Бестужева и Рылеева не обратили должного внимания: литераторы, болтуны! Полиция Милорадовича была не на высоте.