Декабристы. Судьба одного поколения
Шрифт:
Предлагались и более крайние меры. Якубович говорил, что надо разбить кабаки, дозволить черни грабить, а потом взять хоругви в какой-нибудь церкви и идти во Дворец. Каховский, недовольный слишком умеренными по его мнению решениями, с досадой восклицал: «С этими филантропами ничего не поделаешь!» И, как это водилось тогда, грозил, если его не послушают, «пойти и на себя объявить». И даже Александр Бестужев, в душе очень умеренный человек, кричал, охваченный общим возбуждением: «переступаю за Рубикон, а Рубикон значит руби всё, что ни попало!»
«Мы умрем, ах, как славно мы умрем!» — всё повторял в каком-то упоении Одоевский, и его глаза сияли «лазурным» блеском. Рылеев говорил о любви к родине, его «лик озаренный каким-то сверхъестественным светом, то появлялся, то исчезал в бурных волнах этого моря». «Да, мало видов на успех, но всё-таки надо, всё-таки надо начать; начало и пример принесут пользу», говорил он. Увы, это был жертвенный энтузиазм, предвкушение гибели, а не победы.
И всё же Рылеев верил, что «тактика революций заключается в одном слове: дерзай». «Надобно нанести первый удар, а там замешательство даст новый случай к действию». Увлекающемуся поэту порой казалось, что достаточно одного решительного капитана, чтобы поднять целый полк. Другие были настроены
Рылеева мучил страшный вопрос об участи царя и его семьи. Каховский предлагал, не ожидая присяги, идти ночью во Дворец и захватить всю «Царскую Фамилию». Это было бы в традиции петербургских переворотов. Но увлечь солдат не на защиту присяги, а на заговор было невозможно. А чтобы обойтись без солдат для такого предприятия надо было иметь сильную организацию и многих решительных людей. План не был принят; декабристы порывали с практикой гвардейских заговоров и становились предтечами нового революционного движения в России. Но если нельзя захватить царя, то не настало ли время воспользоваться Каховским для «нанесения удара?» Накануне 14-го Рылеев обнял его на прощанье. «Любезный друг, ты сир на сей земле; ты можешь быть полезнее, чем на площади: истреби императора!» Бестужев, Пущин и даже кротчайший Оболенский тоже обняли его, впрочем последний не для того, чтобы выразить сочувствие цареубийству, а просто от волнения и душевного подъема, в котором он тогда находился. По-видимому, Каховский хотел выстрелить в Николая, если он явится на площадь. Твердого плана и решения однако ни у кого не было. Между тем, это был единственный шанс на победу. Всё остальное — надежды на переговоры с Николаем, на компромисс с ним — было иллюзией. Заговорщики не знали характера своего противника, его непреклонной воли.
21-го ноября 1825 года кончилась Александровская эпоха русской жизни, славное и странное царствование этого загадочного человека. В начале оно всё казалось освещенным его очаровательной улыбкой. Царь — влюбленный в свободу, воспитанный республиканцем Лагарпом, царь республиканец, это было редкое, единственное в истории зрелище. Юная дружба его и его прелестной почти девочки жены с такими же молодыми, чувствительными, благородными людьми, полными энтузиазма и стремления к добру — как это было очаровательно! Они не только мечтали, но и пытались воплотить в жизнь свои мечты, эти очень молодые люди, и тогда то и хлынула на Россию волна конституционных проектов. Александр был первым в России учеником французских просветителей, старшим братом тех людей, которые так страстно его ненавидели и так долго с ним боролись. В сущности он был первым декабристом. Даже впоследствии, когда он заблудился в дремучем лесу мистических исканий, Александр остался их братом по духу, как Хомяков и Аксаков, братья Герцена и Огарева. Разве не те же книги читали они в юности — Локка и Руссо, Плутарха и Тацита? Разве не были все одинаково непрактичными мечтателями и романтиками, захотевшими «вечный полюс растопить?» Александр не выдержал столкновения с жизнью и разочаровался — но ведь это была общая судьба всего поколения. Все они разочаровались в своих бурных стремлениях, почти все стали искать утешения в религии. «Замерзание» Александра было более внутренним и более быстрым. Le tr^one, как и noblesse, oblige, — он был связан местом. Право же, человека в его положении можно не слишком осуждать за неустойчивость республиканских убеждений? Но он знал о существовании тайных обществ, знал поименно их членов и никого не арестовал. Почему? Не потому ли, что он чувствовал свою духовную связь с заговорщиками? В сущности, он был виновен в попущении, как многие из них были виноваты только в недонесении.
Таков был царь-романтик, несчастный и обаятельный человек, которого прозвали Благословенным. Тот, кто готовился заместить его на престоле России, был непохож на него. Он не выносил никакой «умственности», не любил искусства, только терпел литературу, почти как неизбежное зло. Всё, что было неподвижного, косного, устойчивого в русской жизни, обретало в нём символ и вождя. В Николае было много достоинств: воля, выдержка, преданность долгу «beaucoup de прапорщик», но и «un peu de Pierre le Grand», по слову Пушкина. Была в нём и жестокость, но не жестокость характерна для него, а тяжесть, неподвижность, недуховность. Не было никого столь враждебного романтике, как он, хотя и была в нём ложно-романтическая эмфаза и любовь к выспренней фразе. Всё в нём было тяжелым и прозаичным, хотя и не лишенным суровой и монументальной красоты. Сама наружность его была такова же: строгая, величественная, но вместе с тем холодная, скучная, неподвижная. Но большинство всех народов и во все времена любит косность и неподвижность. Дворянству, чиновничеству,
Ему было труднее, чем его противникам. Те были нападающей стороной, знали где и когда нанесут удар. Их было много и они поддерживали друг друга. Атмосфера восклицаний, энтузиазма и объятий, возбуждающая атмосфера собраний и заговора поднимала их дух. Он же должен был ждать нападения, не смея и не умея предупредить его, не зная, когда и с какой стороны оно придет. Он был одинок, друзей у него всегда было мало, а та новая высота, на которую он теперь подымался, еще более отделяла его от людей. Даже жена, чувствуя перемену, сказала ему с немецкой сентиментальностью: «теперь я на втором плане в твоем сердце, так как первое место в нём занимает Россия». Правило чести — не вмешивать в мужские дела, не волновать женщин — то же самое правило, которое и декабристов заставляло скрывать свое участие в заговоре от жен и сестер — удерживало и его. Но императрица всё же чувствовала опасность, плакала по ночам в своем маленьком кабинете. В ночь на 14-ое Николай пришел к ней, стал на колени, молился, просил ее мужественно перенести всё, что может произойти и, если придется умереть, то умереть с честью.
Николай мало спал в эту ночь. В первом часу состоялось заседание Государственного Совета, на котором он прочел манифест о восшествий своем на престол, а в пять часов должны были собраться во дворец командиры гвардейских частей. Ранним утром, прежде чем выйти к ним, он успел поговорить с Бенкендорфом, присутствовавшим при одевании своего друга и повелителя, и принял генерала Воинова, командира всей гвардии. Брата Миши всё еще не было. Потом, в седьмом часу, выйдя к собравшимся командирам, он разъяснил им события, прочел духовную покойного императора и акт отречения Константина и поручил ехать по своим командам, чтобы привести их к присяге. «Вы отвечаете мне головою за спокойствие столицы, — сказал он и прибавил, по своей привычке поднимая плечи и аффектированно возводя глаза к небу: — если хоть час буду Императором, то покажу, что этого достоин».
Дивизионные, бригадные, полковые и командиры отдельных батальонов присягнули в круглой библиотечной зале Главного Штаба и разъехались. К семи часам закончилась присяга Сената (это расстраивало планы заговорщиков — удержать его от присяги). Рассчитывали, что к одиннадцати часам будет уже закончена присяга в войсках и офицеры съедутся во дворец на молебен и для представления новому царю. К этому же времени должны были прибыть туда все имеющие приезд ко Двору.
Пришел Милорадович, как всегда довольный, уверенный. Часу в девятом прискакал брат, присутствие которого было так необходимо. Михаил Павлович был настроен мрачно и на уверения, что всё налажено, отвечал: «день еще не кончился». Приехал Алексей Орлов, личный друг царя. Конно-гвардейцы, которыми он командовал, благополучно присягнули. Надежда ожила в душе Николая. Потом явился командующий Гвардейской артиллерией, Сухозанет, но с менее приятным известием: артиллерия присягнула, но в конной артиллерии офицеры хотят, чтобы правильность присяги подтвердил им лично Михаил Павлович, о котором распространился слух, что он удален из Петербурга из-за несогласия на вступление Николая на престол. «Ты отвечаешь мне за всё головою», сурово сказал царь Сухозанету и отослал его обратно в артиллерийские казармы. Михаил Павлович поехал вслед за ним. И вдруг, расстроенный, смущенный начальник Штаба Гвардейского Корпуса Нейдгард вбегает к нему с ужасной вестью: «Sire, le r'egiment de Moscou est en pleine r'evolte! Московский полк взбунтовался, Шеншин и Фредерикс тяжело ранены, и мятежники идут к Сенату. Я едва успел их опередить».
После мгновенного размышления, Николай решил идти туда, где опасность. «Il y a du bruit au r'egiment de Moscou, je vais у aller», сказал он жене и быстро ушел.
Ночь на 14-ое, краткая ночь, последняя ночь перед боем. Нужно собраться с духом и с мыслями и хоть немного отдохнуть. Булатов поздно, после 10 часов вечера, поехал проститься со своими двумя девочками, жившими у его бабушки. Все в доме были уже в постелях, но старшая девочка еще не спала. Он, плача, перекрестил дочь, веселую, не знавшую ни о чём своим глубоким детским незнанием. Потом поехал к Рылееву за последними распоряжениями, застал там еще кое-кого из членов и, не сдерживая слез, рассказал о своем прощании с детьми. И Бестужев тоже заплакал и, подняв глаза к небу, воскликнул: «Боже, неужели отечество не усыновить нас?»«Ну, оставьте это! — отвечал Булатов. — Если войска не придут, или их будет мало, то я не потеряю детей и своего имени и действовать не буду». Его на этот счет успокоили. Он вернулся к себе, заснул, но в 4 часа проснулся, написал письма, в одном из которых позаботился об отпускной для своего слуги. Так ли при Бородине бросался он на неприятеля с безумной мальчишеской храбростью? Теперь нужна была иная храбрость, ответственная, знающая, где отечественная польза. Так провел эту ночь не он один. Даже юный мичман Беляев думал о матери и сестрах, бывших у него на руках, и горячо молился перед образом, вспоминая слова Христа: «аще кто грядет ко Мне, и не возненавидит отца своего и матерь…»
Настало темное петербургское утро. Не было еще семи; Рылеев лежал в постели, когда к нему пришел Трубецкой, как всегда, с новостями, рассказать, что Сенат уже собрался; потом он ушел, а сверху (он жил в том же доме) спустился Штейнгель и снова ушел к себе: «пойду дописывать манифест, он у меня почти окончен в голове, но, кажется, останется в кармане», — сказал он. Приехал Репин и рассказал, что в Финляндском полку офицеров потребовали к полковому командиру и что они присягают отдельно от солдат. Заехали Булатов и Оболенский. Приехал Николай Бестужев, чтобы ехать вместе с Рылеевым в казармы Московского полка.