Дела и ужасы Жени Осинкиной
Шрифт:
Это Рычкову очень нравилось. Чтобы именно человек не полностью отчаивался — до последней минуты мог ждать отмены. Рычков жалел, что у нас такого нет. И помилование могло прийти только загодя. А если уж повели — значит, отказано, конец, не жди спасения.
Отец рассказывал ему, как старший их — еще чекист давних времен — вспоминал про расстрелы. Главное, говорил, чтоб руки были крепко связаны — проволокой надежней. «Идешь сзади с заряженным револьвером, командуешь — „Налево!“, „Вниз!“ И вот приводишь туда, где уже опилок или песку насыпали, но тот не замечает, не понимает, к чему это. Тут подводишь
Вот это отца, помнится, изумило, да и Рычкова-младшего тоже. Зачем же так?.. Оказывается — чтобы кровью гимнастерку не забрызгать. Тогда столько стреляли, что женам надо было бы гимнастерки эти каждый день стирать.
А Достоевский все, что за десять минут пережил, потом описал — в романе «Идиот». Он там объясняет, почему нельзя, чтоб смертная казнь была, — ведь сам все пережил и знает.
Больше-то никто не мог рассказать. Потому что кто это испытал — того через две минуты уж на свете нет. Фотографий и кинокадров таких Рычков немало видел — вот он живой, а в следующую минуту валится мертвый. Правда, это все не наши кадры — гитлеровцы или еще кто. При Сталине вон без счету своих за так перестреляли, а снимков или кадров про это Рычков никогда не видел.
А почему, действительно, не снимали? Вот, мол, ликвидируем (слово такое было — вместо «убиваем») банду «врагов народа» (тоже из сталинского времени слова) — и оставляем фотодокумент в назидание потомству… И казалось Рычкову иногда, что значит — сомневались!.. Чувствовали, что ли, что зазря людей кладут?
Рычков все не мог понять — почему те, кто за смертную казнь, не верят великому-то писателю, что — нельзя? Ведь сами говорят — «Достоевский, Достоевский!» А небось и не читали его.
Сам он не раз открывал заложенную страницу в «Идиоте» и перечитывал — там князю Мышкину один политический рассказывает, что он пережил. Ну ясно, что с себя Достоевский писал. «…Невдалеке была церковь, и вершина собора с позолоченной крышей сверкала на ярком солнце. Он помнил, что ужасно упорно смотрел на эту крышу и на лучи, от нее сверкавшие; оторваться не мог от лучей; ему казалось, что эти лучи его новая природа, что он через три минуты как-нибудь сольется с ними. Неизвестность и отвращение от этого нового, которое будет и сейчас наступит, были ужасны: но он говорит, что ничего не было для него в это время тяжелее, чем беспрерывная мысль: „Что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь, — какая бесконечность!“»
Вот потому, наверно, и написал потом, когда с каторги вернулся, так много — цену жизни узнал, каждой ее минуты. А прожил-то всего шестьдесят лет! Рычков уже понимал, что это — немного. А в детстве казалось — у-у, шестьдесят лет!..
…Крик возникал в середине дня, а особенно ближе к ночи, и уже не утихал до того момента, как Рычкова смаривал сон.
Сделать ничего было нельзя.
Он пробовал поговорить с невропатологом. Тот посоветовал пить валерьянку, три раза в день, не меньше двух недель подряд. Он пил. Но разве какие капельки от такого помогут?
Крик не прекратился.
Главное — он помнил их лица. И на свою беду помнил лицо матери
После его расстрела поймали реального убийцу, тот показал, где спрятал труп и все такое.
Позже за казнимыми приезжал уже автозак, сопровождение — внутренние войска. Обычно он выходил провожать заключенного в последний путь — присутствовать при выводке было положено начальнику тюрьмы. Были случаи, когда не находил для этого сил. Ведь не только он видел тех, кого увозили на смерть, — и они бросали на него взгляд, его лицо было одним из последних человеческих лиц, которые они видели в своей жизни. И они знали это.
Потом смертную казнь отменили. А уже несколько лет спустя он увидел женщин — женщин! — с плакатами: «Вернуть смертную казнь!». Когда он видел это, у него туман поднимался в голове. Как же они не боятся за своих сыновей, мужей, братьев? Не понимают разве, что жертвой судебной ошибки может стать любой — в буквальном смысле любой! — человек?
Что такое ошибка? Это или чей-то навет, или — холодная душа следователя, желающего отделаться, наконец, от «висяка» (когда «висит» на нем нераскрытое убийство) и навешивающего на того, кто попался ему в руки, все, что было — не было. Или — непрофессионализм: копал-копал и уверен, что все сошлось. И судья смотрит материал — все вроде сходится, виновен…
Как эти, с плакатами, не понимают, что смерть — это непоправимо? Вскрылись новые обстоятельства, приговор отменили. Но оживить человека уже нельзя…
Ему все хотелось подойти к ним, сказать: «Что вы, женщины! Что вы делаете? Ведь вы — женщины! Что ж вы руки свои кровью пачкаете — это ж наше, мужское дело…»
А главное, никто не понимал того, что так хорошо знал он, Рычков, — какое ужасное наказание человеку пожизненное заключение, которым заменяют теперь высшую меру. Сколько таких, кто просит расстрелять его, чтоб не мучиться. Это ведь каждый Божий день просыпаться в камере — и знать, что до конца дней ничего, кроме нее да двора, обнесенного забором высоким с колючкой, ты не увидишь.
Все по-разному такую жизнь выносили.
Одному парню Рынков втайне сочувствовал. Хотя тут и ошибки никакой быть не могло, парень убил троих: жену свою, ее мать и двухлетнего своего сына… Вот такое затмение на него нашло. Сам во всем признался, во всех деталях рассказал, как дело было… Мать родная от него после суда отказалась, а это редко бывает. Ну да — он же ее всего сразу лишил: и сына, и внука единственного, и самой возможности других заиметь. А вот когда заступал утром Рынков на службу и видел, как парень этот сидит и смотрит в одну точку…
Он говорил с ним раза два. Парень себя, свою конченую жизнь не жалел нисколько — только мучительно, буквально ежеминутно жалел тех, кого убил, и в первую голову — маленького своего сына. И когда приехали как-то люди из комиссии по помилованию, предлагали — может быть, делать пожизненникам игрушки для детских домов? Чтобы хоть с ума не сойти. Все, кого спрашивали, очень радостно соглашались. А этот заключенный — нет. «Как же я буду делать что-то детям, — сказал он тихо. — У меня такого морального права нет».