Дело № 306. Волк. Вор-невидимка
Шрифт:
Я поднимаю его, пробую открыть — он заперт. Я смотрю на изумленные лица коменданта, его работников и думаю, что, наверное, у меня такая же физиономия.
— Тайны мадридского двора! — наконец изрекает комендант, ощупывая портфель, как слепой…
«Ну хорошо, — рассуждал я, — мастеру вернули нижнюю деку и таблички толщинок „Родины“. А разве не могли, взяв их из портфеля, сфотографировать, а потом подбросить в платяной шкаф? И вот, когда Андрей Яковлевич принимается делать свою „Родину“, появляется
Конечно, любой из подозреваемых мною людей мог вынуть портфель из одного шкафа, а потом сунуть в другой. Но все упиралось в неразрешимый вопрос: как сумел проникнуть вор в мастерскую сквозь запечатанную дверь, минуя сторожа и вахтеров?
Хотя мне особенно не хотелось подозревать скрипача, я все же решил выяснить, где находился Михаил Золотницкий в день тридцатого декабря, в то время, когда с его отцом случилась беда.
ЛЮБА РАЗОБЛАЧАЕТ СЕБЯ
Через день я встретил на Тверском бульваре Любу. Она была в своей беличьей шубке и в похожей на большой пушистый одуванчик шапочке. Мы пошли по бульвару. Покрытые снегом деревья стояли, как яблони в цвету, за ними, как луны, светили фонари. Мы уселись на свободную скамью.
— Вы не представляете себе, — сказала Люба, — что было с Андреем Яковлевичем, когда он открыл свой портфель и вынул из него деку и таблички. Прижал их к груди и вас благодарил. Лев Натанович сказал, что завтра отправит его в санаторий. Большое вам, пребольшое спасибо! — И она поцеловала меня в щеку.
Мое сердце бешено застучало. Я сидел, сжав губы, и плохо понимал, что говорила Люба. Собравшись с мыслями, я тихо спросил, знает ли Савватеев о том, что портфель нашелся, и приезжал ли он к старику?
— Да… Ведь из-за этой пропажи у Георгия Георгиевича остановилась было работа над книгой о «Родине».
— Ну-с, таблички и дека сами по себе не продвинут дело с книгой, — заметил я. — Прежде чем появится на свет сама скрипка в натуре, книга не может выйти. Кстати, я слышал отрывок из этой савватеевской монографии о работе Андрея Яковлевича. По-моему, она будет понятна лишь узкому кругу людей: скрипичным мастерам и скрипачам.
— Скрипачам? Моему Михаилу эти таблички вроде вавилонской клинописи.
— Учился у отца, сам сделал скрипку и не разбирается?
— Вот и сделал такую, что даже поощрительной премии не дали!
— Зато теперь свое возьмет!
— Ну что вы! Я каждый день ему твержу, чтобы вместе с отцом работал. А он: «Я ему покажу, все закачаются!» Но выйдет, как в басне Крылова. Помните, лягушка хотела сравняться в дородстве с волом?
Люба озябла, она поднялась со скамьи и, взяв меня за руку, повела на боковую аллею. Дорожка заледенела. Люба разбежалась и прокатилась по ней, словно на коньках. Она стала рассказывать о том, как в юности знакомилась на катке с мальчиками, и вдруг начала пенять на характер скрипача, на его привередливость — словом, на все то, на что подчас жалуются жены.
Мы вошли в автобус, сели рядом, и она стала рассказывать о Вовке. Голос ее будто помолодел, посыпались забавные, уменьшительные словечки. Казалось, на бульваре была одна женщина, а здесь, в автобусе, сидит совсем другая.
Когда мы сошли на остановке, я позволил себе заметить:
— Должно быть, между вами и Михаилом Андреевичем пробежала черная кошка?
— Обидел он меня! Вчера утром, за завтраком, устроил сцену ревности. Отелло!
— Отелло не так ревнив, как доверчив. Он — храбрый. Ревность же удел трусов, которые боятся потерять то, что им принадлежит!
— До чего же все рассудительны и разумны, пока их самих не заденет ревность, — усмехнувшись, сказала она. — Вы знаете, к кому Михаил меня приревновал?
— К какому-нибудь музыканту?
— К вам, мой милый!
— Вот тебе и на!
— Очень неприятно, что весь разговор слышал Вовка. Мальчишка впечатлительный, да и хитрюги они. В общем, всё понимают, но по-своему…
Когда мы подошли к дому, Люба попросила не провожать ее до подъезда.
— Я позвоню вам, — пообещала она и быстро убежала.
Январское солнце выкатилось из-за облаков, заулыбалось, заиграло, как младенец после купания. Ошалелые воробьи прыгали, носились кругом и, ероша свои перышки, купались в снегу на подоконниках. Я поглядел сквозь двойные рамы на наш сад и увидел, что покрывший тополя иней переливается, сверкая, точно высокогорный водопад.
Я вспомнил о вчерашней встрече с Любой и постарался отнестись к этой встрече, и прежде всего к себе самому, иронически. Но долго этой роли не выдержал и взялся за трубку телефона — позвонить Любе. Никто не отвечал.
Вечером мне принесли письмо. Я вскрыл его, вынул записочку и прочитал две строчки:
«Не сердитесь на меня. Я боюсь встречаться с вами.
От этого послания на меня повеяло арктическим холодом. И вообще записка звучала очень странно. В конце концов, что особенного произошло, в чем дело? И откуда у неглупой женщины взялся этот жеманный тон начинающей флиртовать дореволюционной гимназистки?
Я решительно подошел к телефону и набрал номер квартиры Золотницких. Мне ответил незнакомый старушечий голос. Я назвал себя и попросил к телефону Любовь Николаевну.
Оказалось, что со мной говорит ее мать.
— Люба утречком улетела к Михаилу Андреевичу в Ленинград, — сообщила она.
— Давно он там находится?
— Да уж дня четыре. Очень торопилась она, на самолет опаздывала. Вчера, на ночь глядя, привезла меня сюда, чтобы я за Вовкой присматривала.
— А когда они вернутся?
— И сказать не могу. Концерты у них.
Нет, какова! Сказала, что «вчера» муж устроил ей из-за меня сцену ревности! Зачем она солгала?
Я сел на кушетку и стал размышлять: когда мы ехали в автомобиле из аптеки, Люба просила меня как следует поискать портфель в мастерской, уверяя, что пропажа найдется. Значит, это было сделано неспроста.