Дело Артамоновых
Шрифт:
– Охотник. Курчавый, кривоногий...
– Да? Как будто видел такого в лесу. Скверное ружьишко... А - что?
Теперь офицер смотрел в лицо Якова пристальным, спрашивающим взглядом серых глаз с какой-то светленькой искрой в центре зрачка; Яков быстро рассказал ему о Носкове. Нестеренко выслушал его, глядя в землю, забивая в неё прикладом ружья сосновую шишку, выслушал и спросил, не подняв глаз:
– Почему же вы не заявили полиции? Это - её дело, батенька, и это ваша обязанность.
– Я же говорю: он будто бы шпионит за
– Так, - сказал жандарм, гася папиросу о ствол ружья, и, снова глядя прищуренными глазами прямо в лицо Якова, внушительно начал говорить что-то не совсем понятное; выходило, что Яков поступил незаконно, скрыв от полиции попытку грабежа, но что теперь уж заявлять об этом поздно.
– Если б вы его тогда же сволокли в полицейское управление, ну - дело ясное! Но и то не совсем. А теперь как вы докажете, что он нападал на вас? Ранен? Ба! В человека можно выстрелить с испуга... случайно, по неосторожности...
Яков чувствовал, что Нестеренко хитрит, путает что-то, даже как бы хочет запугать и отодвинуть его или себя в сторону от этой истории; а когда офицер сказал о возможности выстрела с испуга, подозрение Якова упрочилось:
"Врёт".
– Да-с, батенька. За то, что он выдаёт себя каким-то наблюдателем, этот гусь, конечно, поплатится. Мы спросим его, что он знает.
И, положив руку на плечо Якова, офицер сказал:
– Вот что: вы мне дайте честное слово, что всё это останется между нами. Это - в ваших интересах, понимаете? Итак: честное слово?
– Конечно. Пожалуйста.
– Вы не скажете об этом ни дяде, ни Мирону Алексеевичу, - вы действительно не говорили ещё им? Ну, вот. Предоставим это дело его внутренней логике. И - никому ни звука! Так? Охотник сам себя ранил, вы тут ни при чём.
Яков улыбался: с ним говорил другой человек, весёлый, добродушный.
– До свидания, - говорил он.
– Помните: честное слово!
Артамонов младший возвратился домой несколько успокоенный; вечером дядя предложил ему съездить в губернию, он уехал с удовольствием, а через восемь дней, возвратясь домой и сидя за обедом у дяди, с новой тревогой слушал рассказ Мирона:
– Нестеренко оказался не таким бездельником, как я думал, он и в городе поймал троих: учителя Модестова и ещё каких-то.
– А у нас?
– спросил Яков.
– У нас: Седова, Крикунова, Абрамова и пятерых помоложе. Хотя арестовывать приезжали жандармы из губернии, но, разумеется, это дело Нестеренко, и, таким образом, жена его хворает с явной пользой для нас. Да, он - не глуп. Боится, чтоб его не кокнули...
– Теперь - перестали убивать, - заметил Алексей.
– Н-ну, - сказал Мирон.
– Да! В городе арестован ещё этот, охотник...
– Носков?
– тихо, испуганно спросил Яков.
– Не знаю. Он жил у дьяконицы, у неё же в бане устраивали свои конгрессы эти революционеры. А в доме у неё - и с нею - забавлялся твой отец, как тебе известно. Совпадение -
– Да уж, - сказал Алексей, мотнув лысой головою.
– Что с ним делать?
У Якова потемнело в глазах, и он уже не мог слушать, о чём говорит дядя с братом. Он думал: Носков арестован; ясно, что он тоже социалист, а не грабитель, и что это рабочие приказали ему убить или избить хозяина; рабочие, которых он, Яков, считал наиболее солидными, спокойными! Седов, всегда чисто одетый и уже немолодой; вежливый, весёлый слесарь Крикунов; приятный Абрамов, певец и ловкий, на все руки, работник. Можно ли было думать, что эти люди тоже враги его?
Ему показалось также, что за эти дни в доме дяди стало ещё более крикливо и суетно. Золотозубый доктор Яковлев, который никогда ни о ком, ни о чём не говорил хорошо, а на всё смотрел издали, чужими глазами, посмеиваясь, стал ещё более заметен и как-то угрожающе шелестел газетами.
– Да, - говорил он, сверкая зубами, - шевелимся, просыпаемся! Люди становятся похожи на обленившуюся прислугу, которая, узнав о внезапном, не ожиданном ею возвращении хозяина и боясь расчёта, торопливо, нахлёстанная испугом, метёт, чистит, хочет привести в порядок запущенный дом.
– Двусмысленно говорите вы, доктор, - заметил Мирон, поморщившись. Этот ваш анархизм, скептицизм...
Но доктор говорил всё громче, речи его становились длиннее, слова внушали Якову тревогу. Казалось, что и все чего-то боятся, грозят друг другу несчастиями, взаимно раздувают свои страхи, можно было думать даже так, что люди боятся именно того, что они сами же и делают, - своих мыслей и слов. В этом Яков видел нарастание всеобщей глупости, сам же он жил страхом не выдуманным, а вполне реальным, всей кожей чувствуя, что ему на шею накинута петля, невидимая, но всё более тугая и влекущая его навстречу большой, неотвратимой беде.
Его страх возрос ещё более месяца через два, когда снова в городе явился Носков, а на фабрике - Абрамов, гладко обритый, жёлтый и худой.
– Возьмёте меня, старика?
– спросил он, улыбаясь, - Яков не посмел отказать ему.
– Что, трудно в тюрьме?
– спросил он. Абрамов ответил всё с тою же улыбкой:
– Тесно очень! Если б тиф не помогал начальству,- не знаю, куда бы оно сажало народ!
"Да, - подумал Яков, проводив ткача, - ты улыбаешься, а я знаю, что ты думаешь..."
В тот же вечер Мирон из-за Абрамова устроил ему оскорбительную сцену, почти накричал на него, даже топнул ногою, как на лакея:
– Ты с ума сошёл?
– кричал он, и нос его покраснел со зла.
– Завтра же дай расчёт...
А через несколько дней, когда он утром купался в Оке, его застигли поручик Маврин и Нестеренко, они подъехали в лодке, усатой от множества удилищ, хладнокровный поручик поздоровался с Яковом небрежным кивком головы, молча, и тотчас же отъехал на середину реки, а Нестеренко, раздеваясь, тихо сказал: