Дело Бутиных
Шрифт:
Бутин имел обыкновение прогуливаться после ужина. В Иркутске у него был свой излюбленный маршрут. Иркутск, при том, что он был деревянным, немощеным, грязным городом, с замусоренными канавами без стока, с горами нечистот на площадях и набережных, нравился Бутину своей живостью, веселостью, блеском. Выйдешь на Большую — и глаза разбегаются от витрин магазинов, вывесок, праздничной толпы. А иркутский базар за Пестеревкой, где и русские, и буряты, и китайцы, и татары, со всей Сибири народ. И что хочешь покупай: там возы с дровами, там с сеном, в туесах и чуманах ягоды и грибы, мужики-охотники продают тетерок и куропаток, осенью горы кедровых шишек, а бабы торгуют избойну из ореха,
А еще он любил Амурской улицей выйти к Тихвинской площади, Казанский собор слева, Богоявленский справа, а меж ними Римско-католический костел, а впереди излучина Ангары с впадающим тут Иркутом и большим плоским островом. Дальше он шел набережной и выходил на Большую. Прошло шесть лет после страшного пожара, а черные раны ожогов еще не заросли. Чуть ли не четыре тысячи зданий тогда сгорело! До пожара была ли в Иркутске сотня каменных зданий! А теперь — вдоль Амурской, Большой, Тихвинской, Пестеревской, Ивановской поднялись новые дома — и все каменные! Вон возводят постройку в виде мавританского замка под музей, растет здание городской думы, поднялось общественное собрание. Нет, моей Зоре и моим детям будет хорошо в этом городе, куда веселее, чем на берегу Хилы. Зорька — умница, слезы ее были справедливыми, праведными. Теперь, гуляя и заходя далеко, он ловил себя на том, что подыскивал место для того потаенного мечтательного домика.
Выйдя сегодня и предпочтя амурский маршрут, он дышал прохладой реки и сшибал тяжелой тростью попадавшиеся под ноги камушки, комья известки, куски дерева, — это был замечательный мусор, мусор созидания, мусор строительства нового Иркутска!
Еще не дойдя до площади, услышал: кто-то идет следом. Бутин приостановился, и тот тоже. Не обгоняет и не отстает. То ли побаивается, то ли сам задумал недоброе. Уже рано темнеет, воздух сгущается. Бутин не был ни робким, ни трусливым. Сухощавый, жилистый, тренированный ходьбой, тайгой, охотой, ездой верхом и на плотах, чуял силу в руках. Прожить всю жизнь рядом с каторжанами, бродягами и беглыми, сострадать им, уметь с ними ладить, а порою отвод давать, — и чего-то бояться, ходить с оглядкой!
И тут же стал пошучивать над собой: вона, Бутин, кто за тобой охотится, — те, кому ты поперек горла: може, впрямь сам кудрявый Михельсон вышел на разбойный промысел, или Коссовский с зятем Орельским, вооруженные сапожными ножами?
Однако ж не очень уверенная походка у того, кто сзади. Не пошатывает ли его? Тогда это не кто иной, как братец Иринарх с известием о новом спасителе дела — новом Хлебникове. Учуял, где брат, и пошел по следу!
Он прошел мимо костела, мимо высокой башни собора, а неуверенный в себе преследователь не отставал.
Бутин круто повернул и пошел навстречу нерешительному человеку. И столкнулся с ним лицом к лицу.
— Яринский! Петя! Как это понимать? Что ты тут делаешь?
Тот стоял перед ним, как будто тот же самый, крутолобый, широкогрудый, на кривых сильных ногах, — и не тот: с исхудалым, почернелым лицом и опустевшими, жалкими глазами.
— Что же ты молчишь?! Ты с чем заявился?! Кого привез? За мной почто тенью ходишь? Или послан за мною?
— Я с утра, Михаил Дмитриевич, я один... Я не мог...
Он вдруг сорвал с вихрастой головы новый картуз и бросил его Бутину под ноги:
— Убейте меня, Михаил Дмитриевич, на месте убейте! Кругом виноватый, не усмотрел, не уберег... Убейте... Нету теперь мне никакой жизни!
Словно бы ледяная ладонь прошлась по волосам.
— Кто? С кем? Зоря? Дети? Отвечай или душу из тебя вытряхну!
— Нет у меня души, Михаил Дмитриевич, сам вытряс! Ведь уехали все, никого на Хиле... Пусто там...
— Ты спятил, Яринский?! Кто уехал? Куда? Что ты там бормочешь? — Он повернул Яринского за плечи, и они пошли обратно. — Ты можешь толком? Утрись: мужик называется.
И, слушая его рассказ, все больше уверялся в какой-то грубейшей оплошности, допущенной Капитолиной Александровной и его преданным Петей Яринским. Куда Зоря с детьми могла уехать! Она наверняка с утра ушла по ягоды. Самая ягодная пора, голубичная. Или по грузди. Или просто на большую прогулку. Надо было дождаться. Они давно уже дома, а сами удивляются, куда вы подевались!
Но Яринский мрачно и горестно отнекивался: нет, дом заброшен, оттуда все вывезено, пудовый замок на дверях, опустевшие стайки. Уехали, все разом уехали!
Они ведь с Капитолиной Александровной, вернувшись в Нерчинск, не сразу домой, а к Серафиме, — неужели и ее не упредили? Она как стояла посреди двора с кульком пирогов, сунутых ей Петей, так и осела наземь: «Мой грех, бросила моих родненьких одних, не простит мне Бог моего счастья, ох, Зоренька моя, ох, деточки мои милые, где вы теперь, куда вас злодеи увезли?» Четверо ермолаевских, один другого меньше, окружили ее, обнимают, жмутся к ней, с нею же ревут; она им из того кулька еще теплые пироги раздает, гладит, прижимает, а слезы останову не знают: «Мой грех, не замолить, не поправить...» И понятия у ней никакого, куда могли подеваться, нет у них ни родни, ни знакомых, только Михаил Дмитриевич, больше никого, да вот она, «тетя Капа».
Яринский, никому ни слова, к вечеру вновь верхом поехал на Хилу. Один. Все глаза проглядел, смотря в мертвые стекла. И надоумило: неужели Самойла Шилов, живущий в хибаре при ферме, у забоки, — неужели ничего не приметил?
Приметил. Приметил, что суета у дома. Подъехало ночью к избе несколько длинных и высоких извозных телег, при них трое или четверо мужиков. Вывели скотину, овец, чушек, кур, мелочь погрузили в два крытых возка, а коров и лошадей погнали своим ходом берегом на Усугли. И возчики туда же. Вроде как запродали скотину, так Самойла решил. А за этим погрузили вещи еще в две повозки, вынесли укутанных, должно сонных детишек, уселись в крытые экипажи и покатили в другую сторону — к Шилке. А что за люди, издали лишь видел, не разобрал. Откуда ему знать, кто там, може, сам Бутин, не его Самойлы, дело лезть, когда не просят!
Но ведь некуда Зоре ехать, тем более с детьми! А рядом с ним приехавший на загнанных лошадях, преданный Петя Яринский твердит одно и то же: «Уехали, все уехали, пусто там, на нашей Хиле...»
В дни смутного для Бутина душевного состояния была сформирована третья администрация — Анучин и Бунге убедили Александра Третьего сделать для Иркутска изъятие.
Но формулировки «высочайшего соизволения» и положения Комитета министров, разрешавшие допущение новой администрации, были так туманны, обтекаемы, неопределенны, что иркутские власти при энергичном воздействии Звонникова и Михельсона истолковали дело так: есть же, существует администрация, и теперь она царем узаконена как третья и следует восстановить прежнее положение дел — Бутин остается членом администрации, но без всяких прав на распоряжение имуществом. Главным для Звонникова и Михельсона было — не допустить Бутина до дела! От него утаивали переписку по делам фирмы, распоряжения властей, переговоры между администраторами и кредиторами, чтобы использовать неведение Бутина для быстрейшей и полной ликвидации фирмы.