Дело было так
Шрифт:
В нашем доме были поначалу три комнаты плюс кухня и туалет. Входная дверь была обращена к улице, а задняя выходила во двор. Перед задней дверью залили широкую бетонную площадку — ее называли «платформой», — и на ней проходила большая часть семейной жизни. Я тогда еще не родился, и впоследствии рассказы об этой «платформе» наполняли меня завистью. Там сидели и разговаривали, чистили кукурузу и картошку, ощипывали и готовили к варке кур и голубей, месили тесто, попутно раздувая жар семейных историй, мариновали огурцы, консервировали фрукты и варили варенья. Именно тут, на «платформе», бабушкин брат дядя Ицхак в один прекрасный день разобрал пылесос, присланный дядей Исаем, и открыл всему свету его постыдную тайну — однако
Варенье варили в большом медном тазу, который передавался в деревне из дома в дом. Таз ставили на огонь во дворе. У нас этот огонь разводили в тени граната, который рос возле «платформы», а варенье долго хранили потом в консервных банках. Как-то раз, через несколько лет после смерти бабушки, я нашел в старом деревянном сарае одну такую банку и открыл ее деревянным ножом. Тонкий дымный запах костра поднялся из нее, и у меня защипало в глазах. Наверно, от дыма, это бывает.
Пятнадцать лет спустя наш дом подлатали и расширили. Старая кухня стала дополнительной жилой комнатой, а на «платформе» построили новую кухню и рядом с ней — крытую веранду; добавились также душ и туалет. Таким я узнал бабушкин дом. Я его хорошо помню и внутри, и снаружи и помню, как фанатично бабушка оберегала его чистоту.
Прежде всего она требовала, чтобы гости входили в дом только через заднюю дверь, а не с улицы, потому что гость, вошедший с улицы, сразу оказался бы в запретной, строго охраняемой старой части дома. Поэтому каждый раз, когда кто-нибудь стучался в парадную дверь, он слышал изнутри воинственный бабушкин возглас: «Вокруг! Со двора!» — и ему приходилось обходить кругом, стараясь при этом ни разу не сойти с мощеной дорожки, чтобы не занести в дом дворовую грязь. Но когда он вступал наконец на «платформу», то быстро обнаруживал, что его и здесь не впустят, — разве что он какой-нибудь особенный, очень важный гость.
Вообще-то бабушка любила, когда к нам приходили, просто она по-своему понимала выражение «принимать гостей». Принимать? Прямо в доме? Ни за что! Заповедь «принимать гостей» она выполняла снаружи. Гости сидели на веранде, и бабушка выносила им фрукты, чашку чая, печенье и варенье. Они, понятное дело, недоумевали: что за тайны у нее в доме, раз она никого туда не впускает? Однако те немногие, которых она изредка удостаивала разрешения войти, обнаруживали внутри совершенно обычное и даже весьма скромное жилье: коридор, в конце которого располагались душ и туалет, крохотная кухонька справа и «столовая» слева. Я поставил «столовую» в кавычки, потому что эта новая комната была столовой только по названию, на самом деле там никогда не обедали, кроме одного раза в год, в пасхальный вечер. В остальное время там отдыхали, а ели обычно в кухне, на входной веранде или прямо во дворе.
От «столовой» отходил еще один коридорчик, который вел в старую половину дома. Там, по рассказам мамы, жила вся семья после переселения из барака. Когда мама рассказывала о тех годах, ее глаза сверкали. То был дом, полный жизни, сказок, песен и юмора. Но потом дети выросли, каждый пошел своей дорогой, и эта старая часть дома была закрыта. Именно такой, закрытой и запретной, я ее и помню. Там была гостиная для приема лишь немногих избранных и еще две комнаты, уже совсем недоступные для всего человечества, включая родственников. Даже родственников по крови, как называла их бабушка, которая строго различала «родственников по крови» и «просто родственников». Впрочем, это тоже не имеет отношения к той истории, что я пытаюсь здесь рассказать, — истории о пылесосе, который прислал бабушке Тоне дядя Исай из Соединенных Штатов.
Здесь, в этих двух вечно запертых комнатах (меня так и подмывает назвать их «святая святых» [19] , но я не сделаю этого), стояла бабушкина «мебель». Тому, кто при слове «мебель» тут же представляет себе красное дерево, черный эбен, вычурный комод и такие же тумбочки, скажу сразу — это была очень
19
Святая святых — самое сокровенное место в Иерусалимском храме, отделенное от внешнего пространства завесой, в котором хранился Ковчег Завета. Входить туда разрешалось только первосвященнику и только один раз в году — в Судный день.
Во второй комнате стояла двуспальная кровать, высокое металлическое изголовье которой было покрыто темно-коричневым лаком «под дерево». В незапамятном прошлом это была кровать бабушки и дедушки, но в мое время на ней уже не спали и ей больше не суждено было познать тяжесть и тепло человеческого тела, метания бессонницы, дрожь пугающих сновидений, содрогания любви (как хорошо сформулировала одна из родственниц, «кровать узнает любовь, когда на ней есть любовь»), даже просто прикосновение одеял или простыней — кроме той старой простыни, которой она была обмотана для защиты от пыли.
И не только кровать. Все ее друзья по заточению: кресла, и стулья, и тахта, и стол, и шкаф, и буфет — тоже были завернуты в саваны из старых простыней. Никто ими не пользовался и никто их никогда в глаза не видел — кроме бабушки Тони, которая время от времени появлялась там, чтобы «пройтись тряпкой», а заодно убедиться, что ни один из ее «заключенных» не распутался, не запачкался и не сбежал. Но раз в год, в честь праздника Песах [20] , стулья все же извлекали из этой тюрьмы и переносили в «столовую», и по такому случаю мне то и дело удавалось заглянуть в бабушкино святилище, потому что начиная с восьмого в моей жизни праздника Песах меня сочли достаточно взрослым и ответственным и призвали помогать взрослым в подготовке к празднику.
20
Песах (в русской традиции — Пасха) — весенний праздник, установленный в память исхода евреев из Египта и обретения ими свободы от египетского рабства.
Я хорошо помню первый из этих необычных дней. Я стоял за бабушкиной спиной, весь волнение и любопытство. Она вставила ключ в замочную скважину, повернула, открыла и сказала:
— Разрешается войти, но не смей ничего трогать.
Я вошел. Первый раз в ее прославленных запретных комнатах. Сейчас, написав эти слова, я припомнил и последний раз — тридцать лет спустя, когда мы вернулись домой с ее похорон, — но тогда, в тот первый раз, она была еще жива и, как я уже сказал, сама открыла запертую дверь, достав ключ из кармана.
Тишина, прохладная, сумрачная и призрачная тишина дохнула мне в лицо. Этот воздух так долго был неподвижен, что стекал по коже, как вода. Все окна и ставни были закрыты наглухо. Тряпицы, которые защищали их ручки, расползлись от дряхлости и стали похожи на прозрачные кружева. Все здесь было прозрачным, бескровным, увядшим и стерильно чистым. До того чистым, что два солнечных луча, пробившиеся сквозь щели в ставнях, не высвечивали в воздухе ни единой пылинки, как высвечивали их каждое утро в других комнатах дома, — лишь два световых пятна тоскливо дрожали на противоположной стенке.