Дело глазника
Шрифт:
Подозреваемый сидел на стуле, осоловело следя взглядом за полицмейстером. Казалось, ему было все равно, что с ним происходит. На руках его были застегнуты редкие для провинциальной полиции английские ручные браслеты «дарби», которые обычно хранились в сейфе у Бубуша. Ноги же были закованы в обычные кандалы с цепью.
Наконец полицмейстер остановился у своего стола и с силой ударил по сукну кулаком. Писарь вздрогнул и отправил очередную кляксу на девственно чистый лист. Вздохнул, присыпал расползающееся пятно песком и взял из стопки новый лист, уже третий по
– Итак, – громогласно начал полковник, – приступим, господа. Мы начинаем допрос подозреваемого художника Андрея Чакалидзе! Допрос проводится в присутствии свидетелей и подлежит тщательному протоколированию!
Услышав последние слова, покрасневший от волнения писарь чуть не сломал перо, зажав его между белыми пальцами.
– Господин полковник, – неожиданно дерзко сказал художник, – вы обязаны предоставить мне государственного защитника.
– Что? – Бубуш, брызжа слюной, быстро подошел к Чакалидзе. – Кого?
– Адвокат мне положен, – упрямо ответил тот, глядя полковнику в глаза, и дернулся. – Не имеете права.
– Ах, адвокат! Умный какой нашелся! Будет тебе адвокат! Все будет! Всему свое время. А сейчас я хочу, чтобы ты ответил на все мои вопросы! Ясно?
Муромцев и отец Глеб переглянулись. Начало допроса явно не нравилось Роману Мирославовичу. Отец Глеб сделал новую запись в блокнот и замер в ожидании.
– Господин Чакалидзе! Вы задержаны по подозрению в совершении семи жестоких убийств. – Полковник бросил быстрый взгляд на художника и продолжил: – А именно: крючника Пантелея Сизова, гимназистки Екатерины Белокоптцевой, домохозяйки Ганны Нечитайло, желтобилетницы Веры Никоновой и ее любовника Ивана Непомнящего, околоточного Ермолая Дулина и мальчика, рыбацкого сына!
Бубуш произносил фамилии в гнетущей тишине, нарушаемой лишь скрипом писарского пера. Чакалидзе вновь потерял интерес к происходящему, а глаза его подернулись туманом.
Полицмейстер встал перед ним, наклонился и спросил:
– Признаете ли вы себя виновным в убийстве названных мною только что? Отвечайте!
Художник вздрогнул и застонал, схватившись за голову обеими руками:
– А-а-а, оставьте меня, прекрати меня мучить! Ничего я не помню! Только круги видел, их помню! Круги радужные в глазах и глаза в кругах! Больше ничего не помню! Ничего!
Бубуш пристально посмотрел на него, затем повернулся к сидящим на диване и усмехнулся:
– Господа, вы послушайте только! Они не помнят! А вот мы поможем вам вспомнить!
Полковник взял со стола папку с делом и принялся зачитывать даты убийств.
– Где вы были в означенные даты? Кто с вами был? Вспоминайте!
Чакалидзе презрительно посмотрел на присутствующих. Глаза его были полны ненависти. Муромцев уже не сводил с него глаз. Пепел из потухшей трубки высыпался на черное сукно его брюк, припорошив их, словно снег.
– Господа, – художник попытался сложить руки на груди, – поверьте, я правда не помню! У меня мигрени случаются часто. Сильно голова болит! А лекарства не берут! Я сам лечился, как мог. Приходил
Барабанов вскочил, налил из графина воды в стакан и подал задержанному. Тот поблагодарил и медленно выпил всю воду. Капли стекали по его небритому худому подбородку, капая на испачканную краской рубаху. Бубуш забрал у него стакан, сунул его Барабанову и продолжил:
– Значит, вы не помните, что вы делали в означенные даты? Писарь, отметьте это в протоколе! Отложим это пока. Теперь другой вопрос: как вы относились к зрячим, особенно после вашего чудесного прозрения? Не ненавидели ли?
– Да, иногда были такие приступы, тут мне нечего скрывать.
– И почему же?
– Потому что они видели, в то время как я был слеп. И особенно потому, что они не ценили этот великий дар!
Муромцев поднялся, осторожно подошел к двери и резко дернул ручку. Дверь открылась, и внутрь ввалились двое полицейских. Они с виноватым видом поднялись и скрылись в коридоре. Муромцев невозмутимо прикрыл дверь и обратился к Бубушу:
– Господин полковник, я надеюсь, что конфиденциальность допроса будет соблюдена и показания подозреваемого не станут достоянием гласности через четверть часа, а то и раньше.
– Разумеется, Роман Мирославович!
Побагровевший Бубуш выскочил в коридор и устроил выволочку не успевшим ретироваться подчиненным. Вернувшись в кабинет, он машинально налил себе воды в тот же стакан, из которого пил Чакалидзе, взял его, замешкался и поставил обратно на стол. Затем подошел к писарю, взял протокол и пробежал его глазами.
– Ага, так. То есть вы признаете, что ненавидели зрячих людей из-за вашей слепоты?! Хорошо, – не дожидаясь ответа, продолжил полковник. – А почему вы на своих полотнах изображали эти разноцветные огромные глаза?
– Ну как вам объяснить? Всякий художник пишет то, что его волнует и беспокоит. Мой источник вдохновения – глаза. Они зеркало души и вселенной, в них вся жизнь людская, моя жизнь. Как бы точка отсчета моей души, – художник говорил спутанно и взволнованно. – И разные цвета – это разные миры, в которых они обитают, из которых приходят ко мне. Да что я вам рассказываю? Вы все равно ни черта не понимаете! Палачи! Тупые слепые палачи! Это вы слепы! А не я! Я знаю, вы теперь меня ослепите!!!
Чакалидзе вдруг поднялся, звеня цепями, сжал кулаки и продолжил:
– Когда у меня были эти радужные видения, то я и голоса слышал! Это они мне приказывали глаза рисовать. Я не мог не подчиниться, это было выше моих сил! Я был сам не свой в такие моменты. Только представьте, художник берет кисти и, как по наитию, пишет картины, образы, посланные ему свыше! – Чакалидзе, разволновавшись, стал говорить о себе в третьем лице. – Вот он подходит к зеркалу, смотрит на себя и приходит в ужас: лицо его, искаженное, как балаганная маска, трескается на куски и падает к ногам! И чувствует, что весь мир рушится! Он только пытался собрать головоломку, словно калейдоскоп из этой цветной мозаики и осколков!