Дело, которому ты служишь
Шрифт:
— Женька какой-то не такой! — пожаловалась Варя. — Не понимаю я его.
— Разберемся…
Афанасий Петрович принес гитару с бантом: перебирая струны, запел:
Ах ты, ноченька, ночка темная! Ночь ты темная, ночь осенняя! Что ж ты, ноченька, так нахмурилась? Ни одной в тебе нету звездочки…Аглая сильным, низким голосом подхватила:
Ни одной в тебеВсем было почему-то грустно, только дед Мефодий немножко хорохорился, но погодя и он притих.
— Что такое? — спросила Аглая. — Никто будто и не приходил, а полпесни пропало.
Степанов часто хмурился, Афанасий Петрович положил гитару на диван, загляделся на сына. Женя в это время шепотком объяснял Володе, что ему срочно надо «смыться», — дело в том, что одна компания собралась за Унчу жарить настоящие шашлыки на вертелах, будут и Ираида, и Мишка Шервуд, может быть, даже сам декан «пожалует», ясно?
— Ясно! — неприязненно ответил Володя.
В сумерках говорили о Варином будущем. Володя советовал поступать в медицинский институт. Афанасий Петрович говорил о технологическом, тетка Аглая молчала и улыбалась. Упрямо сдвинув брови, Варвара сказала с железом в голосе:
— Я буду работать в искусстве!
— Это как же? — удивился немного захмелевший дед.
— Ну… в театре, например, — еще громче и даже зло произнесла Варя.
— Тоже… работа! — зевнул дед.
— А талант у тебя есть? — осторожно спросил Родион Мефодиевич. — Я, понимаешь, Варюха, ничего этим обидного не хочу тебе сказать, но слух у тебя, например, не слишком чтобы… И сама ты… вроде репки… крепенькая, таких артисток я что-то не видел.
— Вырасту! — угрюмо пообещала Варвара. — И мучного мне нужно есть поменьше. Что же касается голосовых данных, то я же в оперу не собираюсь — это во-первых, а во-вторых — голос развивается.
Володя смотрел на Варю с жалостью. Она показала ему язык и отвернулась.
Вечером, попозже, Афанасий Петрович читал какую-то тоненькую пеструю книжку. Удобно уложив ноги на диванный валик, он не торопясь покуривал и удивлялся:
— Скажи, пожалуйста! Оказывается, птица орел — единственное в мире пернатое — может смотреть прямо на солнце. А? Отсюда и выражение — глаза орла. Слышал, Владимир?
— Нет, не слышал.
— Красивые они, дьяволы! — продолжал отец. — Я еще когда на «сопвиче» летал, любовался: идет прямо в лоб машине, хоть отворачивай. Смелые птицы…
Аглая мечтательно улыбалась, слушая брата, темные зрачки ее мерцали. На столе тонко пел самовар, и казалось, что всегда они так вот были, все втроем, вместе, и всегда непременно будут вместе…
Но на рассвете отец улетел. Провожать себя он запретил.
— Дальние проводы — лишние слезы, — сказал он весело, допил чай, ткнул сына в плечо, как при встрече, обнял сестру и вышел.
Володя перевесился в окно.
Отец стоял на крыльце, поглядывая в сереющее небо. «Глаза орла», — почему-то вспомнил Володя. Фонарь освещал простоволосую голову Афанасия Петровича, фуражку он держал в руке. Таким Володя Устименко видел своего отца последний раз в жизни, таким и запомнил навсегда: стоит человек на крыльце и приглядывается к небу — там его летчицкая дорога.
Глава четвертая
Подарки
Уже
— Говорил, не надо! — хмуро произнес Устименко. — Чего не выспался?
— Не спалось, — ответил Степанов. — Да ведь я тебе и не мешаю, лети. За хвост не уцеплюсь…
Подошел дежурный, они немножко поговорили с Афанасием Петровичем. Погодя пришли еще два парня. Устименко послушал мотор и закурил со Степановым.
— Теперь когда увидимся? — спросил Родион Мефодиевич.
— Да, надо быть, не скоро…
— Отпуск где гулять будешь?
— Грязями полечиться хочу, — сказал Устименко. — Рана старая, а ноет. Ты чего невеселый, морячило?
— Да нет, нормально! — со вздохом произнес Родион Мефодиевич.
Мотор опять загудел, затих и снова загудел. Техники что-то проверяли. Устименко пожал Степанову руку своей жесткой, сильной ладонью, натянул перчатки и легко, как мальчик, залез в машину. Что-то похлопотал там, усаживаясь ладно, крикнул свои летчицкие командные слова, и самолет, подпрыгивая, побежал по взлетной дорожке. А через несколько минут черная точка растаяла в небе.
«Как же мне все-таки жить? — подумал Степанов. — Ведь так больше нельзя? Или можно? Или другие тоже, случается, так живут, но не думают об этом, не мучают себя?»
Впрочем, он не имел права думать обо всем этом в состоянии несправедливого раздражения, а сейчас он был раздражен. Но спокойствие не так легко отыскивалось, когда дело касалось Евгения, так же как он не мог до сих пор быть совершенно спокоен с Алевтиной.
Ни спокойным, ни справедливым он с ними не бывал, так ему казалось, потому что он чрезвычайно строго к себе относился. И ему опять, в тысячный раз, представилось ее лицо, прическа, сделанная в парикмахерской, и тот взгляд, который он заметил на себе вчера, в день приезда: взгляд покорной ненависти.
— Я уезжаю на дачу, — сказала она ему, едва он вошел. — Невозможно все лето дышать духотой и пылью. И так с этими экзаменами я совсем измучилась.
— С какими экзаменами? — не понял он.
— С Евгением.
— А ты ему помогала готовиться? — не сдержался Степанов.
— Я создавала ему условия! — сказала Алевтина. — Ты до сих пор не можешь так содержать свою семью, чтобы у меня была хоть одна прислуга…
— Опять двадцать пять? — белея от бешенства, спросил он. — Или тебя устраивают те названия того времени, когда тебя…
— Замолчи! — взвизгнула она.
Больше всего эта бывшая горничная боялась, что кто-нибудь узнает ее прошлое: словно она была воровкой или убивала людей!
Так они встретились — муж и жена.
Она хотела, чтобы он уехал, и Евгений хотел, но он решил не уезжать. У него была Варя, да и куда деваться сейчас, когда корабль поставлен в док, путевку на Юг он не взял и его почти насильно прогнали с флота отдыхать. Пусть себе едет на дачу, к своей подруге Алевтина, он останется. Здесь тихо, под окнами растут тополя и березы, можно принять душ, полежать с книгой, вечером пойти в городской сад и послушать музыку, а когда Варя освободится, — о, тогда они поедут на пароходе или вообще придумают что-нибудь удивительное…