Дело, которому ты служишь
Шрифт:
Богословский усмехнулся:
— Паинька! Чем лечить надобно?
Володя назвал сыворотку, внутривенное вливание сальварсана. Богословский опять о чем-то думал — сосредоточенно и угрюмо.
Вернулась сиделка. Только сейчас Володя заметил, что уходила она и пришла обратно в другую дверь, — значит, здесь был еще выход и еще тамбур. Так это и оказалось. Они оба тщательно помыли в тамбуре руки и здесь же оставили свои халаты.
— Сейчас получите от меня не слишком веселое поручение, — уже в саду, устало, со вздохом садясь на скамью, сказал Богословский. — Нынче суббота, завтра в Разгонье ярмарка. Надобно местность объявить неблагополучной,
Покуда Николай Евгеньевич писал, Володя довольно-таки лихорадочно копался в библиотеке, разместившейся рядом с кабинетом главного врача. В общем, все, что касалось профилактики, ему было известно. Еще раз — проверка сырья по Асколи, и он был совершенно готов.
Во дворе усатый санитар грузил в тележку баки со шлангами, бутыли, оплетенные соломой, зачем-то багор, два топора.
— На этого человека можете вполне положиться, — сказал Богословский, глядя в окно. — Я много лет с ним бок о бок проработал, знаю его и верю ему. Его советов слушайтесь. Предупреждаю также: тамошний деятель Горшков — штука поганая, ядовитая, злобная и вороватая. Чего-то я еще не понимаю, но неспроста он крутит…
Не более как через час Устименко, голодный, усталый, злой и гордый, садился в тележку, запряженную той самой мышастой в яблоках лошадкой, которая привезла его давеча в Черный Яр. День был безветренный, знойный, выжидающе-предгрозовой. Санитар дядя Петя, с пшеничными усами, с лицом старого солдата, солидно перебрав вожжи, крикнул больничному привратнику:
— Эй, Фомочкин, распахивай врата!
Лошадка с места взяла ровной рысью. Володя зашуршал газетой. Мятежники вновь наступали на Бильбао. «Безнаказанный террор фашистской авиации, массовое истребление мирного населения, — читал Устименко. — „Юнкерсы“ уже уничтожили священный город басков Гернику и теперь хотят сделать из Бильбао новую — большую — Гернику».
Володя крепко сжал зубы.
«Где ты, отец? Жив ли? И как тебе трудно там, наверное? Из боя в бой, из полета в полет? Ведь не можешь же ты сидеть в кафе, когда делается в мире такое!»
Дядя Петя оказался человеком разговорчивым. Едва выехали за околицу, заговорил и останавливался, только чтобы закурить еще одну душистую самокрутку — с донником.
— Наш Николай Евгеньевич есть явление выдающее, — говорил дядя Петя таким голосом, словно Володя собирался ему возражать. — И мы, младший медперсонал, которые с ним сработавшись, единственно его выдающе оцениваем и ни-ни в обиду не дадим. Вы доктор молодой, приехали-уехали, мы таких навидались и свое слово можем сказать при случайном случае, а он наш. Медицина, конечно, еще не все может свободно решить, но то, что может, то Николай Евгеньевич всесторонне овладевши. Вы доктор молодой, мы
— При чем здесь моя молодость? — обиделся наконец Устименко. — А что к пароходу, так ведь я и не доктор, а студент, мне еще институт кончать надо.
— Дело ваше, мы не вмешиваемся, — тем же ровным голосом продолжал дядя Петя, — но мы видим: покрутился у Николая Евгеньевича, поучился, ему даже не поклонился — и тягу. Мы, младший медперсонал, видим. Молчим, конечно, нас не спрашивают, но видеть — нет, не запретишь! И когда партийное собрание бывает — мы свое слово говорим. Партийный?
— Комсомолец.
— Значит, беспартийный. Партийных тайн касаться не будем. Что говорим на закрытых собраниях, то говорим. И никому спросу нет.
Володя вздохнул. Ехали долго, дядя Петя говорил без умолку. Было нестерпимо жарко и душно. За овражками в мареве расплывались избы, на западе уже погромыхивало, оттуда ползла туча.
— Разгонье? — спросил Устименко.
— Оно! — ответил санитар, раскидывая по сторонам пшеничные усы. — Хлебнем с этим Матвеем горя.
— А кто там Матвей?
— Да Горшков же, председатель. Под ярмарку ныне небось с утра пьян.
Горшков действительно был в подпитии. Сидел на завалинке, учил лопоухую, в болячках, собачонку:
— Иси, Тобик! Пиль! Сидеть здесь! Умри!
Взгляд у него был тяжелый, налитой. Рядом, за углом на площади, тюкали молотки — ставилась карусель. Вихрастый, с жирным затылком кооператор командовал возле шатра, к которому приколачивали вывеску: «Закуска, вина, иные изделия». Статный милиционер что-то выговаривал «частному сектору» — старушке с корзиной семечек.
Пузатая молодайка вынесла Горшкову снятого молока, он вынул оттуда длинными пальцами муху, подул, попил, воззрился на Володю.
— Ко мне?
— Если вы Горшков, то к вам, — испытывая неприязнь, как всегда к пьяным, произнес Володя.
— С промкомбинату?
— Нет. У вас в артели обнаружены три случая сибиреязвенной болезни.
— Опять двадцать пять, — вздохнут Горшков. — Одну зануду господа бога прогнал, другой приехал. Тобик, куси его!
Тобик понюхал Володин сапог и улегся.
— Ярмарки завтра не будет! — произнес Володя раздельно и твердо. — Надо расставить людей у околиц. Сейчас же мы начнем дезинфекцию вашей артели, то есть сырья, которое там находится. Кроме того…
— Не пройдет, — ответил Горшков.
— Как так не пройдет?
— А очень просто. Не пройдет, и вся недолга. У нас решение вынесено — мастерские, как очаг и распространитель, спалить. Уже и керосин подвезли, и стружку, и бочки с водой. Бабичев! — вдруг заорал он статному милиционеру.
Тот подошел, мягко ступая тонкими, шевровыми сапожками.
— Решено палить?
— Решено, — вглядываясь в Володю маслянистыми глазами, ответил Бабичев.
— А они ярмарку запрещают.
Милиционер картинно засмеялся, показывая очень белые, красивые зубы.
— Очаг заразы должен быть уничтожен в своем корне, — сказал он. — Поскольку трупы животных сжигаются, как можно не сжечь шерсть и продукцию, содержащую бактерии! Мы здесь не совсем безграмотные болвашки, мы осведомлены…
Он подмигнул Устименке и добавил по слогам:
— Кон-суль-ти-ро-вались.
— С кем?
— С кем надо.
— Слушай, Бабичев, — выйдя из-за Володиного плеча, круто заговорил дядя Петя. — Ты нам вола не верти. Я тебя знаю, и ты меня знаешь.
Они померялись взглядами, и Бабичев словно бы скис.