Дело победившей обезьяны
Шрифт:
Прислужники принялись собирать осколки.
“Милое место… И правда „О-го-го"…” – подумал Баг, отворачиваясь.
Слуга высокой поэзии между тем смотрел на происшедшее во все глаза, прерываясь лишь затем, чтобы что-то черкануть на своих бумажках.
“Подробное описание поля боя составляет, что ли? Или опять стихи?!.”
Баг оказался прав: обладатель роскошного халата повернулся к ним и, видя на лице Стаси любопытство, кашлянул и прочел следующие потрясающие строки:
Весной в селе я в грязной луже
Гирудиц
Хотели жабу пить – удрала.
Тогда впились друг другу в хвост!
“И этот о гирудах… – печально подумал Баг. – Богатое, однако, у него воображение”.
И спросил:
– Вы их знаете?
– К сожалению… – с легкой гримасой отвращения отвечал сосед. – Но, право же, толковать о них не имею ни малейшего желания: пусть себе грызутся, пустой болтовней да чашкобитием таланта не докажешь! Лишь зря бумагу переводят. Сочинители на злобу дня… Хаджипавловы с Кацумахами… Талант, – он глубокомысленно приосанился, – дается от природы и развивается упорным трудом. Да-да. Упорнейшим трудом. – Отпил из чарки. – Когда сложишь в день тридцать – сорок стихов, а потом оставишь лишь две строчки или даже вовсе ничего, и так много лет, – тогда поймешь, сколь тяжело изящное слово!
– Вы поэт, это сразу видно… – кивнула Стася. – А где же в ваших стихах рифма, извините?
В ответ на это поэтически одаренный молодой человек удивленно вытаращил глаза, потом понимающе усмехнулся, поднял протяжный палец и, пристально глядя на Стасю, продекламировал, сопровождая каждое слово жестом – словно заколачивал гвозди:
Я не люблю рифмичные стихи!
Они козлу подобны в огороде:
Капусту жрет, ан молока-то нет!
– Имеете право, – кивнул Баг.
Тут появился прислужник и с необычайной быстротой расставил перед Стасей и Багом тарелки.
– Ну, видите ли, рифма – это такая формальная вещь… – подхватил свою чашку сосед и приподнял крышечку. – В свое время я много и плодотворно, да-да, плодотворно работал с рифмой… – Он помолчал, наморщив лоб. – Но потом разочаровался. Да-да. Совершенно разочаровался. Потому что, как учил великий поэт Ли Бо… – В этот момент в рукаве у Бага запиликала трубка, и Баг, так и не узнав, чему же учил древний мастер изящного слова, приложил руку к груди в знак извинения и достал телефон.
“Кто бы это? Надеюсь, не из Управления…”
– Вэй?
– Драгоценноуважаемый ланчжун Лобо?
– Да, я.
– Ой, то Матвея Онисимовна Крюк звонит, мать Максимушки. Слышите меня?.. Вы зараз к нам на Москву не собираетесь?
Богдан Рухович Оуянцев-Сю
Александрия Невская,
Апартаменты Богдана Руховича Оуянцева-Сю,
4-й день двенадцатого месяца, первица,
поздний вечер
Падал снег.
Огромные тяжелые хлопья рушились мощно и ровно, вываливаясь из рябого от
Падал, вываливаясь из невидимого неба, снег.
Падал, вываливаясь из невидимого будущего, новый век.
Можно сколько угодно твердить себе, что, ежели считать от Хиджры, наш мир окажется не в пример моложе; можно утешительно вспоминать, что нынче подходит к концу лишь девятый год под девизом правления “Человеколюбивое взращивание”, и следующий окажется всего-то десятым – если, конечно, Небо не даст императору знак сменить девиз и начать бег времен сначала… Но факт оставался фактом: до две тысячи первого дня рождения Христа оставалось едва ли три седмицы.
Нежный голосок Фирузе, мурлыкавший в детской вечное “Баю-баюшки”, умолк. Почти беззвучно в своих мягких, ярких туфлях с загнутыми вверх носами Фирузе подошла к мужу и молча остановилась рядом.
Богдан глядел в ночь.
Его душа, точно сушащаяся шкура только что добытого и освежеванного зверя, была растянута на крайностях. Одна – благостное, умиротворенное счастье. И другая – саднящее чувство того, что он, Богдан, словно отработавший свое трутень, больше, в сущности, жене не нужен.
На такие мысли мог быть лишь один ответ.
Богдан обнял жену, и она преданно прижалась щекою к его плечу.
Плоть наша – от тварей, но души – от Бога.
Новый век в жизни Богдана и Фирузе начинался, не дожидаясь круглых дат.
– Красиво, – завороженно шепнул Богдан, по-прежнему глядя в полную мерцающих падучих полос темную пропасть окна.
– Конечно, красивая, – тоже негромко ответила Фирузе. Грех было говорить громко, когда снег валит так тихо. – И носик твой, и подбородок…
Он смолчал, и лишь крепче прижал к себе жену.
“Мое тело тоже пропитано хотениями недушевными”, – подумал Богдан, и в памяти его сразу всплыло из Иоанна Лествичника: “Как судить мне плоть свою, сего друга моего, и судить ее по примеру всех прочих страстей? Не знаю. Прежде, нежели успею связать ее, она уже разрешается; прежде, нежели стану судить ее, примиряюсь с нею… Она навеки и друг мой, она и враг мой, она помощница моя, она же и соперница моя; моя заступница и предательница. Скажи мне, супруга моя – естество мое, как могу я пребыть неуязвляем тобой?”