Дело победившей обезьяны
Шрифт:
Но все ж таки момент вполне верного домысливания у автора был налицо.
А у баку в романе “Ген Ра” Крякутной-Медовой, тоже вполне ожидаемым образом, рисовался мудрым и прозорливым старцем, решившим под видом борьбы с опасными исследованиями во всем мире – притормозить генные дела именно в Ордуси и дать таким образом Америке и Европе вырваться вперед, ведь в этих-то уж краях, разумеется, из подобных открытий оружия ни за что ковать не станут, а примутся использовать единственно во благих врачевательских целях. Но где-то в тайных и сумрачных подвалах Управления этического надзора мерзкие тоталитарные научники все ж таки довели исследования Крякутного до конца – и завладевшие открытием ордусские спецслужбы подло использовали его против своих же бояр, склоняющихся к вере в бога-обмен, чтобы их запрограммировать на ненависть к идеалам баку. Но и из этой затеи ровно так же ничего не вышло: пиявки не сумели сломить волю тех,
И здесь момент верного домысливания был налицо.
Странно.
Разбушевавшаяся за последнюю седмицу склока вокруг плагиата не добавила ни хемунису, ни баку авторитета и любви народной; над обеими сектами лишь пуще смеялись – уже совсем откровенно, в лицо. Сюжеты обеих книг, при верно угаданных элементах подлинного развития дел, были на редкость нелепыми, чтобы не сказать грубее; и нынешняя буря высвечивала их нелепость особенно отчетливо. Драть дружка дружке бороды из-за этакой ерунды выглядело не в пример глупее, чем даже из-за проблемы, хоронить иль не хоронить мирно стынущего в красиво заиндевелой мосыковской гробнице египетского фараона. Посмотрев соответствующие документы, Богдан почти без удивления выяснил, что некоторым сектантам и самим стало тошно от свары; за истекшую седмицу ряды хемунису, громко о том заявивши, покинули и шумно окрестились три человека, а из баку, не привлекая лишнего внимания, сбежали в простые идолопоклонники целых шестеро.
Зато из-за границы наехала в Мосыкэ целая, что называется, делегация европейских гуманитариев – поддержать баку в столь судьбоносный момент. Похоже, в Европе, где “Ген Ра” мгновенно стал известен, всерьез решили, будто в романе описана тщательно скрывавшаяся ордусскими спецслужбами правда, и героическому литератору, сдернувшему с неприглядных тайн империи покрывало секретности, грозит нешуточная опасность.
Небезынтересным было еще одно обстоятельство. В разгар газетных разоблачений Крякутного, еще в середине девятого месяца, у мосыковского градоначальника Возбухая Недавидовича Ковбасы прошла очередная, вошедшая у него в обычай ежегодная встреча с ведущими мастерами изящного слова всех конфессий, представленных в опекаемом им граде. Присутствовали там такие столпы ордусской словесности, как великий Иван Лукич Правдищев, недавно вновь заявивший о себе как самый искренний и небесноталантливый православный писатель империи изданием очередного тома монументального труда “Две тысячи лет вместе” – о противуречивом, но обоюдопользительном взаимовоздействии семитских и славянских народов со времен Христа до наших дней; был потомок древнего арабского рода Исламбек Курайшитченко, навсегда вошедший в историю убедительнейшим и поэтичнейшим художественным исследованием человеколюбивой сути учения Пророка Мохаммеда; присутствовали и братья-соавторы Цирельсон и Кацнельсон, всей душою влюбленные в среднерусскую природу и вот уж восемь лет подряд выпуск за выпуском издающие в Мосыкэ проникнутую неподдельным восхищением перед неброской красою здешних мест серию пространных, с бесчисленными цветными картинками очерков “Люби и знай свой край”…
Посетили градоначальника и Кацумаха с Хаджипавловым.
Так вот, как гласил опубликованный отчет о встрече, Возбухай Недавидович затронул, в частности, тему поступка Крякутного и его последствий. Затронул он тему очень осторожно, тактично, и суть его высказываний сводилась к тому, что шума вокруг этой неоднозначной проблемы нынче чересчур уж много, вряд ли это является истинно человеколюбивым по отношению к живому человеку, преждерожденному Крякутному – и было б, на личный взгляд самого Возбухая Недавидовича, в высшей степени печально, коли бы, вдобавок к тому болезненному интересу, который питают к указанным событиям средства всенародного оповещения, этой историей заинтересовались еще и властители дум и попробовали использовать ее как, например, сюжет или хотя бы отправную точку для своих повествований. “Надо быть милосердными”, – сообщил Ковбаса.
Реакция писателей была разнообразной. Иван Лукич, скажем, пронзительно вознегодовав, сразу заявил, что такое ему и в голову не могло бы прийти – мелка тема, мелка; “не тема, а семячки”. А вот молодой Хаджипавлов, наоборот, тут же закусил удила и ответствовал, что оценивает подобные наставления как беспардонное вторжение власти в святая святых, в сокровенные тайники творчества, и потому никакими обязательствами себя не ныне, не когда-либо впредь связывать не намерен. “Ваше личное мнение можете держать при себе, уважаемый преждерожденный градоначальник! – яростно заключил он. – Ваше обывательское милосердие мне лично не указ!” Градоначальник, похоже, был искренне расстроен, извинился перед литераторами и постарался всячески сгладить возникшую неловкость.
Незначительная и краткая перепалка так и осталась бы перепалкою,
Несколько лет назад Богдану довелось лично встречаться с Ковбасой, и огромный, басистый, с буйною гривой седых волос на квадратной голове руководитель, истинный сибирский богатырь в летах, произвел на минфа самое благоприятное впечатление: рачительный, твердый в вере, немного простодушный, но до самозабвения внимательный к людям… Здесь, на взгляд Богдана, он допустил ошибку. Зная характер молодого и талантливого баку – да и характер литературного люда вообще – градоначальнику следовало бы понимать, что кто-либо из мирных творцов, внутреннюю свободу свою ставящих всего превыше, может взяться за крякутновскую тему единственно из чувства противуречия. Ежели власть считает, что нельзя, стало быть, не просто можно, но даже и должно, – такой подход среди творческих личностей был весьма распространен, и, честно говоря, Богдан не видел в нем ничего особливо худого. Творчество – это всегда сопротивление, всегда вызов тому, что сделано доселе, тому, что думают все; конечно, тут и меру неплохо бы знать, но… Знать меру – это самое сложное в жизни.
“Да, – подумал Богдан. – Как это сказал Раби Нилыч? «Поручаю я тебе это скорей для разгона после долгого простоя, это не Асланiв какой-нибудь, тут все люди утонченные, трепетные, и ты человек душевный, тебе с этой публикой как раз будет с руки разбираться. Безопасно. Спокойно…» Удружил Раби, удружил. В стакане этой… м-м… бурной воды ковыряться…”
К тому времени, как Фирузе с Ангелиною – обе порозовевшие, довольные, веселые – вернулись с прогулки и Богдану пришлось оторваться от “Керулена”, дабы скоренько согреть обед, минфа уж понял, что начать все ж таки предстоит с Шипигусевой; а потом почти наверняка придется опять бросить дом и хоть на день, на два, да отправиться в Мосыкэ.
Апартаменты соборного боярина ад-Дина,
5-й день двенадцатого месяца, вторница,
вечер
Чуть дымясь в ранних сумерках, плыли назад сплошные валы серых сугробов на обочинах; влажно и смачно шипя шинами, торопливо перемигиваясь алыми колющими огнями, катили повозки. Вдруг затлели фонари в глухом поднебесье; спустя несколько мгновений щемяще слабый, нитчатый трепет, затерянный в стеклянных недрах, сменился могучим сиянием рыжих факелов – и спертый, пропадающий вечер раздулся в ярко освещенную просторную ночь.
Договориться о встрече со знаменитой тележурналисткой удалось беспримерно легко. Погруженная, видать, в домашние заботы Катарина не вдруг вспомнила, как однажды Богдан уже надоедал ей вопросами – правда, в тот раз лишь по телефону; но, сообразив, что это звонит именно минфа Оуянцев, с коего, как ни глянь, начался недавний очередной всплеск ее славы, сделалась не по-дежурному, не настороженно приветлива, но радушна от души.
Отчасти это радушие объяснялось, как понял Богдан, тем, что Катарина на неопределенное время превратилась в почти не выходящую в люди домашнюю затворницу и, вероятно, рада была как-то развеяться; менее десятидневья назад ее мужа, соборного боярина Гийаса ад-Дина, так жестоко пострадавшего и едва не обезумевшего бесповоротно вследствие мучительной борьбы личных убеждений с убеждениями, наговоренными при посредстве розовых пиявок, выписали наконец из лечебницы, где лекарям, не без путеводных наставлений и прямой помощи Борманджина Сусанина, удалось вернуть ему разум, духовную цельность и частично – телесную бодрость. После многих седмиц, проведенных в бессознательном состоянии, он был еще весьма слаб, и Катарина решила отбросить все дела и посвятить некоторое время мужу безраздельно. “Я от него ни ногой! – горячо сообщила Богдану Шипигусева. – Он один даже на улицу выходить боится, тем более сейчас столько снега, и здоровому-то человеку трудно… В больнице сказали, Гийас в полном порядке, но нужно набраться сил, и лучше домашнего тепла и заботы родных в такое время для человека ничего быть не может…”
“Какая славная и самоотверженная женщина, – с искренним уважением думал Богдан, неторопливо ведя свой «хиус» памятной дорогой к дому Гийаса ад-Дина. – А Баг тогда все негодовал на нее, что не заботливая, – размышлял Богдан. – Надо будет рассказать ему… Обязательно расскажу, как он в ней ошибся. Ему будет приятно. А забавно, что он как раз уехал в Мосыкэ. Опять получается, что мы попадаем в одно и то же место… и опять чуть ли не одновременно…”
В апартаментах боярина ад-Дина Богдан прежде бывал лишь единожды, и то буквально несколько минут, вместе с Багом. Тогда дом пустовал, был выстужен, выморожен безлюдьем и бедой.