Демиан
Шрифт:
Дорогой коллега! Ваше длинное январское письмо, которое дошло до меня ко времени цветения вишен, было действительно первым приветом из Вашей страны, нашедшим дорогу ко мне после стольких лет молчания. И по некоторым признакам я могу судить, что Ваш привет и призыв поистине идет, как Вы говорите, из основательно потрясенного мира – из мира, как бы повергнутого в хаос. Оно предполагает и ищет во мне и моей стране, «завидном мирном острове», еще не разрушенный мир разума, признанную и действующую иерархию ценностей и сил. И в некотором отношении Вы правы. Ваше страстное, полное одновременно веры и страха письмо написано среди руин разрушенного большого города, где трудно было найти даже бумагу и конверт, и вот оно здесь, его принесла приветливая местная почтальонша в покой неразрушенного дома и деревни, где цвет вишни затопляет зелень долины и целый день можно слушать кукушку. А так как Ваше письмо – это письмо юноши к старику, то и в душе оно застало не хаос, а определенный порядок и здоровье, – правда, это не тот стабильный порядок, который
Но вернемся к Вашему письму. Вы беспокоитесь о том, что кажется мне ненужным. Вы немного горячитесь из-за того, что студенты, с которыми Вы учитесь, видят во мне лишь мелкого сентиментального лирика из Южной Германии, а не героя и мученика правды, как это делаете Вы. Обе стороны правы и не правы, не стоит принимать всерьез эту формулировку. Или, скорее, так: не стоит исправлять суждение Ваших товарищей обо мне, потому что суждение, правильно оно или нет, никому не повредит. Напротив, то, как Вы судите и оцениваете меня, дорогой коллега, явно нуждается в исправлении и контроле, ибо здесь мог бы возникнуть вред. Ведь Вы не только молодой читатель, в руки которого в период особой восприимчивости ко всему попали некоторые книги, полюбившиеся ему, которым он благодарен, которые он ценит и переоценивает. На это имеет право любой читатель, он может по велению сердца сделать книгу объектом поклонения или презрения, не причиняя всем этим никакого вреда. Но Вы ведь не только вдохновенный молодой читатель. Вы являетесь, как Вы пишете, моим молодым коллегой, литератором в самом начале своего пути, юношей, любящим прекрасное и истинное, который чувствует себя призванным нести людям свет и правду. А то, что позволительно наивному читателю, непозволительно, по моему мнению, начинающему литератору, человеку, который сам будет писать и издавать книги; он не смеет без критики поклоняться или же делать для себя образцами именно те книги и тех авторов, которые произвели на него впечатление. Ваша любовь к моим книгам, конечно, не грех, но ей не хватает критики и меры, и, таким образом, Вас как литератора она сможет мало продвинуть. Вы видите во мне того, кем желаете стать сами, цель, к которой нужно стремиться, и считаете меня достойным подражания; Вы видите во мне борца за правду, героя и боговдохновенного носителя света, даже почти сам свет. А это, как Вы скоро поймете, не только преувеличение и мальчишеская идеализация, это – принципиальное заблуждение и ошибка. Пусть наивный читатель, для которого книги не столь важны, представляет себе писателя как хочет, нам это безразлично; это все равно как если бы человек, который никогда в жизни не построит и маленького домика, судит и рядит об архитектуре – пустая болтовня. Но страстно влюбленный в своих авторов молодой писатель, полный идеализма, а бессознательно, вероятно, и честолюбия, у которого неправильные представления о книгах и литературе, небезобиден, он является опасностью, он может причинить вред и повредить прежде всего себе самому. Поэтому я отвечаю на Ваше такое милое и трогательное письмо не дружеской видовой открыткой, а этими строками. Как будущий литератор, Вы должны нести ответственность перед собой и перед своими будущими читателями.
Герой и носитель света, за которого Вы почитаете своего любимого автора и кем сами намерены стать, является фигурой, которая мне не нравится. Она кажется мне слишком красивой, слишком пустой, слишком патетичной, а главное, она представляется мне чересчур западной, чтобы вырасти на Вашей собственной восточной почве.
Писатель, которому Вы обязаны познанием и пробуждением, не является ни светом, ни носителем света, он в лучшем случае – окно, через которое может проникнуть свет к читателю, и его заслуга не имеет ничего общего с геройством, благородными пожеланиями и идеальными программами, его заслуга может состоять лишь в том, что он, являясь окном, не препятствует свету, не закрывается для него. Если у него есть пылкое желание стать в высшей степени благородным человеком и благодетелем человечества, то очень даже возможно, что именно это желание совратит его и помешает пропускать свет. То, что им руководит и движет, не должно быть ни высокомерием, ни напряженным стремлением к смирению, но единственно любовью к свету, открытостью для действительности, способностью проникаться истинным.
Пожалуй, нет необходимости напоминать Вам об этом, Вы ведь не дикарь и не испорченный образованием человек, а последователь дзэн-буддизма, следовательно, имеете веру и понятие о духовной дисциплине, которые воспитывают в человеке способность пропускать свет, смиряться перед истиной, как мало что другое. Руководствуясь этим, Вы продвинетесь дальше, чем благодаря всем нашим западным книгам, некоторыми из которых Вы сейчас так очарованы. Я с большим уважением отношусь к дзэн, с гораздо большим, чем к Вашим несколько по-европейски расцвеченным идеалам. Дзэн является одной из самых замечательных школ для ума и для сердца, это Вы знаете лучше меня, здесь, на Западе, у нас есть лишь совсем немного традиций, которые можно было бы сравнить с ним, и они у нас менее сохранились. И вот мы оба, Вы – молодой японец, и я – старый европеец, смотрим издалека друг на друга как на некую диковинку, каждый с симпатией по отношению к другому, каждый немного задетый также экзотическим очарованием, которое испытывает по отношению к другому, и каждый предполагает в другом нечто, что никогда не было вполне достижимо для него самого. Ваш дзэн защитит Вас, я полагаю, от устремления к чужеземному и от фальшивого идеализма, а меня добрая школа антиков и христианства защитит от того, чтобы не кинуться в объятия
Буддизм в знакомой Вам форме дзэн останется Вашим руководителем и Вашей опорой на всю жизнь. Он поможет Вам выжить в том хаосе, который вторгся в Ваш мир. Но когда-нибудь он, возможно, вступит в конфликт с Вашими литературными планами. Для того, кто имеет хорошее религиозное воспитание, литература – опасная профессия. Литератор должен верить в свет, он должен знать о нем по неопровержимому опыту и быть открытым ему как можно чаще и шире, но он не должен считать себя носителем света или самим светом. Иначе оконце закроется, а свет, который ни в коей мере не зависит от нас, пойдет другими путями.
Приписка несколько дней спустя
Посылочка с печатными материалами, которая была отправлена Вам, а также оригинал этого письма были только что возвращены почтой как недозволенные. Мир сегодня выглядит странно. Вы, житель побежденной и занятой победителями страны, могли послать мне письмо в полтора десятка страниц; я же, житель всего лишь нейтральной маленькой страны, не смею ответить Вам. Но, может быть, этот привет Вы получите когда-нибудь через газету.
1947 г.
Странная просьба задала нам с женой вчера работы почти на час. Пришло письмо из Америки, написанное старым господином, благочестивым немецким евреем из тех старинных еврейских домов области Рейна и Майна, которые вплоть до недружелюбного сегодняшнего дня принадлежали к древнейшим и наиболее сохранившимся культурным очагам Германии, к одной из тех рейнских еврейских семей, памятником которой является прекрасный роман Вильгельма Шпейера «Счастье Андернахов»,1 встретивший у публики достойный прием. Этот старый господин из Нью-Йорка, эмигрант, образованный и благочестивый еврей, безымянный в той армии весьма ценных людей, которых Германия оттолкнула от себя в угоду крикунам и злодеям, написал мне с тем, чтобы разрешить вопрос совести, мучивший его; а просьба, высказать которую он считает своим долгом, состоит в следующем: не соглашусь ли я при последующих изданиях одной из моих книг опустить одно-единственное слово. Недавно, читая «Курортника»2, он нашел место, где я цитирую изречение «Люби своего ближнего, как самого себя». Курортник называет это изречение «самым мудрым, которое когда-либо высказывалось», и прибавляет: «Поразительно, что изречение записано уже в Ветхом Завете». Так вот, для читателя, написавшего письмо из Америки, для благочестивого еврея и читателя Библии, слово «поразительно» – неприемлемо, он считает, что это слово оскорбляет и ставит под сомнение иудаизм и Тору, и в самых серьезных выражениях просит меня вычеркнуть это слово.
Сначала из-за слабости моего зрения жене пришлось просмотреть «Курортника» до того места, чтобы определить контекст и дословный текст предложения. Затем я тщательно перечитал спорную страницу своей книги, написанной 25 лет тому назад. Разумеется, написавший письмо был прав, разумеется, это было ошибкой, а для еврейского читателя почти кощунством, ведь автор, которого он до сих пор принимал всерьез, считал «поразительным», что такое благородное и возвышенное изречение было записано «уже» в Ветхом Завете, то есть задолго до Иисуса и христианского учения. Он был прав, в этом не приходилось сомневаться: мое выражение «поразительно», как и слово «уже» (которое мой корреспондент, однако, не оспаривал), объективно было неправильным, оно было опрометчивым и глупым, отражало какую-то одновременно стеснительную и высокомерную манеру, в какой во времена моего детства нам, маленьким протестантским детям, говорилось о Библии и иудаизме в популярной протестантской теологии, и сводилось это к тому, что хотя иудаизм и Ветхий Завет высоко чтятся и уважаются, но все-таки в них нет последнего слова, венца, Ветхий Завет преимущественно книга строгого закона, в то время как только Новый Завет дал истинное и полное понятие любви и милости, и т. д. Когда я 25 лет тому назад написал ту строчку в «Курортнике», я еще не был, по крайней мере именно в тот момент, знающим и размышляющим, и когда я цитировал то замечательное изречение о любви к ближнему, мне действительно казалось «поразительным», что такое изречение, которое спокойно можно назвать квинтэссенцией христианской морали, «уже» написано в Ветхом Завете. Прав был он, милый озабоченный человек из Америки.
И все-таки! Разве «Курортник» и все мои книги писались для того, чтобы распространять в народе знания и объективные истины? Конечно, я хотел в них прежде всего служить истине, но совершенно искренне, всячески воздерживаясь от авторитарного привкуса в изложении мыслей; закону искренности, который вынуждает в значительной мере отказываться от своей личности, а нередко заниматься саморазоблачением, а этой жертвы читатель еще никогда не понимал вполне. Разве я хотел поделиться со своими читателями чем-либо иным, кроме результатов собственных переживаний и размышлений, а порой показать этап на пути к личности, приведший к этим результатам? Разве я разыгрывал когда-нибудь из себя диктатора, абсолютного всезнайку, проповедника и учителя, с ведомственной авторитетностью провозглашающего свои истины, но тщательно замалчивающего свои недостатки и сомнения? Разве не считал своей ролью и задачей делиться с читателями не только своими мыслями и убеждениями, но и сомнениями, не выступать перед ними авторитетом и посвященным, а показать только самого себя, ищущего и заблуждающегося собрата?
Я не мог объяснить все это человеку из Америки. Коль он не заметил этого, читая мои книги, которые знают почти все, в письме, каким бы длинным оно ни было, мне не удалось бы научить его читать и понимать по-другому. Он потребовал от меня вычеркнуть единственное слово в книге и тем самым солгать во имя истины, потому что я должен был сделать так, как будто тогда, 25 лет тому назад, когда я писал «Курортника», я был не способен на заблуждение или легкомыслие, на незнание Библии и теологии, как будто тогда, как и сегодня, надо мной не тяготели во всем издержки моего происхождения и воспитания. Может быть, от меня потребовали все-таки слишком многого?