Демиан
Шрифт:
Тут тоже были приверженцы и поборники определенных надежд и учений. Были буддисты, желавшие обратить в свою веру Европу, были толстовцы, были другие вероисповедания. Мы в своем узком кругу слушали всех, и все эти учения принимали только как символы. На нас, отмеченных печатью, не лежала забота о будущем. Нам каждое вероисповедание, каждое вероучение уже заранее казались мертвыми и бесполезными. Свой долг и свою судьбу мы видели в одном-единственном: каждый из нас должен был настолько стать самим собой, настолько соответствовать и подчиняться пробивающемуся в нем естеству, чтобы неведомое будущее нашло нас готовыми ко всему, что бы оно ни вздумало принести.
Ведь все мы, высказываясь или не высказываясь, ясно чувствовали, что уже на пороге обновление, уже близок крах нынешнего. Демиан иногда говорил мне:
– Что будет, вообразить невозможно. Душа Европы – зверь, который бесконечно долго был связан. Когда он освободится, первые
При таких разговорах госпожа Ева часто присутствовала, но сама в подобном роде не говорила. Она была для каждого из нас, кто выражал свои мысли, слушателем и отголоском, полным доверия, полным понимания, казалось, все эти мысли идут от нее и возвращаются к ней назад. Сидеть близ нее, порой слышать ее голос и разделять окружавшую ее атмосферу зрелости и душевности было для меня счастьем.
Она сразу это чувствовала, когда во мне происходила какая-нибудь перемена, какое-то омрачение или обновление. Мне казалось, что мои сны внушены ею. Я ей часто рассказывал их, и они были для нее понятны и естественны, не существовало странностей, которых она не могла бы понять верным чутьем. Одно время я видел сны, как бы воспроизводившие наши дневные разговоры. Мне снилось, что весь мир в смятении, а я, один или с Демианом, напряженно жду великой судьбы. Судьба оставалась скрытой, но каким-то образом носила черты госпожи Евы: быть избранным ею или отвергнутым – в этом состояла судьба.
Иногда она говорила с улыбкой:
– Ваш сон неполон, Синклер, вы забыли самое лучшее…
И бывало, я тогда всё вспоминал и не понимал, как я мог это забыть.
Порой меня охватывало недовольство и мучило желание. Я думал, что у меня больше не хватит сил видеть ее рядом с собой и не заключить в объятье. И это тоже она замечала сразу. Когда я однажды несколько дней не приходил, а потом смущенно явился, она отвела меня в сторону и сказала:
– Не надо держаться за желания, в которые вы не верите. Я знаю, чего вы желаете. Вы должны научиться отказываться от этих желаний или желать вполне и по-настоящему. Если вы сумеете попросить так, что в душе будете вполне уверены в исполнении своего желания, то оно и исполнится. А вы желаете и тут же в этом раскаиваетесь, и потому боитесь. Все это надо преодолевать. Я расскажу вам одну сказку.
И она рассказала мне о юноше, влюбленном в звезду. Он стоял у моря, простирал руки и взывал к звезде, он мечтал о ней и обращал к ней свои мысли. Но он знал или полагал, что знает: человек не может обнять звезду. Он считал, что это его судьба – любить светило без надежды на исполнение желания, и на этой мысли построил всю свою жизнь как поэму о покорности судьбе и немом, непрестанном страдании, которое сделает его лучше и чище. Но все его помыслы были направлены на звезду. Однажды он снова стоял ночью у моря, на высоком утесе, и смотрел на звезду, и сгорал от любви к ней. И в миг величайшей тоски он сделал прыжок и ринулся в пустоту, навстречу звезде. Но в самый миг прыжка он подумал c быстротой молнии: это же невозможно! И тут он упал на берег и разбился. Он не умел
– Любовь не должна просить, – сказала она, – и не должна требовать, любовь должна иметь силу увериться в самой себе. Тогда не ее что-то притягивает, а притягивает она сама. Синклер, вашу любовь притягиваю я. Если она когда-нибудь притянет меня, я приду. Я не хочу делать подарки, я хочу, чтобы меня обретали.
А в другой раз она рассказала мне другую сказку. Жил-был человек, который любил без надежды. Он совсем ушел в свою душу и думал, что сгорает от любви. Мир был для него потерян, он не видел ни синего неба, ни зеленого леса, ручей для него не журчал, арфа не звучала, всё потонуло, и он стал несчастен и беден. Но любовь его росла, и он предпочел бы умереть и совсем опуститься, чем отказаться от обладания красавицей, которую он любил. Он чувствовал, как его любовь сжигала в нем все другое, а она становилась мощнее, она притягивала, и красавице пришлось повиноваться, она пришла, он стоял с распростертыми руками, чтобы привлечь ее к себе. Но став перед ним, она вся преобразилась, и он, содрогаясь, почувствовал и увидел, что привлек к себе весь потерянный мир. Она стояла перед ним и отдавалась ему; небо, лес и ручей – все великолепно заиграло новыми, свежими красками, бросилось к нему, принадлежало ему, говорило его языком. И вместо того чтобы обрести только женщину, он обнял весь мир, и каждая звезда на небе горела в нем и сверкала радостью в его душе… Он любил и при этом нашел себя. А большинство любит, чтобы при этом себя потерять.
Моя любовь к госпоже Еве казалась мне единственным содержанием моей жизни. Но каждый день эта любовь выглядела иначе. Иногда я уверенно чувствовал, что тянет меня не к ней лично, а что она – лишь символ моего естества и хочет только глубже ввести меня в мою суть. Порой я слышал от нее слова, которые звучали как ответы моего подсознания на жгучие вопросы, меня волновавшие. А бывали минуты, когда я сгорал рядом с ней от вожделения и целовал предметы, к которым она прикоснулась. И постепенно чувственная и нечувственная любовь, действительность и символы смешивались. Тогда я, бывало, спокойно и проникновенно думая о ней у себя в комнате, одновременно мнил, что рука ее лежит в моей руке, а ее губы прижаты к моим губам. Или я находился у нее, глядел ей в лицо, говорил с ней, слышал ее голос и все же не знал, вижу ли я ее наяву или во сне. Я начал понимать, как может стать любовь прочной, бессмертной. При чтении книги я узнавал что-то новое, и это было такое же чувство, как от поцелуя госпожи Евы. Она гладила меня по волосам и улыбалась мне своей зрелой, благоуханной теплотой, и я испытывал такое же чувство, как тогда, когда продвигался вперед внутри себя. Всё это было важно, все, что было судьбой для меня, могло принять ее облик. Она могла превратиться в любую мою мысль, и любая моя мысль – в нее.
Рождественских праздников, на которые я должен был поехать к родителям, я боялся, полагая, что это будет мука – прожить две недели вдали от госпожи Евы. Но это оказалось не мукой, это оказалось великолепно – быть дома и думать о ней. Вернувшись в Г., я еще два дня не ходил в ее дом, чтобы насладиться этой уверенностью, этой независимостью от ее чувственного присутствия. Были у меня и сны, где мое соединение с ней совершалось новыми, аллегорическими способами. Она была морем, в которое я втекал. Она была звездой, и я сам, в виде звезды, двигался к ней, и мы чувствовали, как нас тянет друг к другу, встречались, оставались вместе и в вечном блаженстве кружили друг возле друга близкими, звонкими кругами.
Этот сон я и рассказал ей, в первый раз явившись к ней снова.
– Прекрасный сон, – сказала она тихо. – Сделайте так, чтобы он исполнился.
В предвесеннюю пору случился день, которого мне не забыть. Я вошел в зальце, одно окно было открыто, и теплый поток воздуха разносил тяжелый запах гиацинтов. Поскольку никого не было видно, я поднялся по лестнице в кабинет Демиана. Я слегка постучал в дверь и вошел, не дожидаясь, по привычке, ответа.
В комнате было темно, все занавески были задернуты. Открыта была дверь в маленькое соседнее помещение, где Макс устроил химическую лабораторию. Оттуда шли светлые, белые лучи весеннего солнца, пробивавшегося сквозь тучи. Решив, что здесь никого нет, я отдернул одну занавеску.
Тут я увидел Макса Демиана – он сидел на скамеечке у завешенного окна, весь сжавшийся и странно изменившийся, и меня молнией пронзило чувство: это ты уже видел однажды! Руки его неподвижно свисали к животу, его чуть склоненное вперед лицо было невидяще-безжизненно, в зрачке мертвенно, как в стекляшке, блестело пятнышко отраженного света. Бледное лицо было погружено в себя и не выражало ничего, кроме полного оцепенения, оно походило на древнюю-предревнюю маску животного на портале храма. Казалось, он не дышал.