Демидовы
Шрифт:
Он уселся в кресло и с довольным видом оглядел провинившихся. Кругом понуро стояли согнанные заводские и бабы с ребятами…
Кат выхватил из толпы правежных «приписного»; у косоглазого мужичонки были сворочены скулы, разорван в углу рот, на щеках засохла кровь. «Ишь разделали», — подумал Никита и, насупившись, строго спросил крестьянина:
— Пошто бегал?
Приписной шевельнулся:
— Я свое отработал, и к дому пора. Покосы, хозяин…
— Так, — огладил бороду Демидов и сощурил глаза. — Эй, Егорка, — махнул он приказчику, —
Приказчик подал листок углепоставщика; Демидов приказал прочесть. Юркий канцелярист в потертом кафтане прочел дребезжащим голосом:
— «Федор Савельев, годов пятьдесят четыре. Имат женку и трое малолетних робят; оклад — восемьдесят коробов уголья. Долгу за ем числится за прошлое, тысяча семьсот восьмое лето двадцать два рубля девяносто две копейки; уплачено долгу осьмнадцать рублей семьдесят одна с четвертью копейка. Остатный долг надлежит отработать».
— Вон оно как! А ты говоришь — отработал! — сердито уставился в приписного Никита.
— Отработал! По твоей записи век из кабалы не выйдешь! — хрипло запротестовал углежог.
Никита крепко сжал в цепких руках подлокотники кресла. Канцелярист юркнул за широкую спину хозяина.
— Так, — возвысил голос заводчик. — Значит, у меня на заводах обман творится. Вон куда метнул! Ты знай: Демидов свое не упустит, а чужого не надо. За то, что сбрехнул облыжно, добавлю двадцать пять лозин. А ну, ты! — Никита ткнул костылем в ката.
С провинного скинули портки, привязали к станку. Озорной, сильной рукой кат начал сечь приписного лозами наотмашь и в проводку; от крепких ударов ката кожа посеклась в кровавые лоскутья.
— Беззаконие творишь, хозяин! — выкрикнул избиваемый.
Чтобы угодить хозяину, кат смочил лозы в соленой воде и стал бить хлеще. От соленой воды боль становилась сильней и раны подолгу не заживали; урок давался обстоятельный. Пытуемый орал благим матом.
Каторжный Щука, глядя на муки, дрожал мелкой дрожью. Крестьянина избили и бросили с козел на землю; он не шевелился — обомлел. Принесли из колодца ведро воды и полили на голову избитого. Мужик очухался, зашевелился; его подняли с земли и поволокли обратно в терновку.
Правеж продолжался. Демидов шарил глазами по выставленной на расправу толпе.
— Где ты упрятался, каторжный? — Голос хозяина звучал льстивой лаской. — Иди сюда, голубь, за обещанным.
Кат вытянул из толпы бродягу Щуку.
— Не трожь! — крикнул тот. — Убью!
Кат с размаху треснул каторжника кулаком по голове. У бродяги все пошло кругом. Палач сильной рукой содрал порточную рвань с беглого и привязал его к станку.
Щуку отходили моченой лозой знатно, хлестко. Его подняли, надели портки.
— Ну, как? — спросил Демидов.
Бродяга харкнул кровью, выпрямился:
— Черт! Отхлестал-таки, варнак!
Демидов повеселел:
— А ты хозяину не дерзи. Теперь пошлю тебя и на работенку. Руду копать будешь!
Каторжник поднял голову, отказался решительно:
— В забой не пойду. Чуешь, хозяин? Я рудознатец, душа моя по лесам бродить любит… Отпусти — руду раздобуду!
Никита сощурил глаза:
— Те-те… Хитрый какой! Отпусти за рудой, а там ищи в поле ветра…
Бродяга поправил портки, обрел смелость. Сдерживая боль, он посулил Демидову:
— Зарок дам — не сбегу.
Демидов махнул рукой:
— Знаем зарок каторжный. Учены. Угнать на Ялупанов остров, отрастить бороду да на шахту…
Щука ненавидяще поглядел на Демидова:
— Не пойду в шахту. Убегу! Увидишь сам, истин бог, сбегу…
— Пытай сбечь — твое счастье, — ухмыльнулся Демидов. — Сбегишь — не трону, будешь рудознатцем…
Каторжного отвели в работный барак, накормили, указали нары. Он устало повалился животом на солому, закрыл глаза. Но сон тревожили истошные крики: на площади продолжался правеж…
Беглых крепостных, солдат, каторжных — всех сомнительных, шатучих людей — для изменения наружности отправлял Демидов на Ялупанов остров. Жили беглые в «годовой» избушке, пока не отрастала борода и волосы на бритой голове. Кругом острова — Чистое болото; мшистая, топкая равнина, зыбуны, трясины. Ни жилья, ни человеческой души кругом на многие версты. За болотом бесконечный лес. На тайных тропах кой-где встретишь врубленный в вековую сосну осьмиконечный крест; здесь прошли кержаки.
Дорога на Ялупанов остров тайная; не заберется чужой человек. Ступит на зеленый мох — разверзнется бездна и молчаливо проглотит. Поминай как звали!
Около года жили тут беглые; плели лапти и коробы для угля. Кормили дурно — щи да квас, хлеба в недостаток. Били беглые палкой случайную птицу, и тогда был праздник.
На Ялупанов остров наезжали приказчики, отбирали тех, у кого выросли бороды, и увозили на заводы. В гнилом месте над трясинами заводская жизнь казалась раем.
Каторжного Щуку доставили на Ялупанов остров; беглый не унывал. Рожа заросла бородой, раны на спине зажили. Он сидел, по-татарски поджав ноги, плел короба и пел каторжные песни. Голос оказался у него дикий, пискливый, всем надоел. На ходу кривоногий шатун оказался легок, быстр. Любил он рассказывать про разные руды; рассказывал от души, а душа у него была к металлам ласковая.
Человек этот работал быстро, проворно.
Охрим, доглядчик Ялупанова острова, горбун с бородой до пояса, человек с недобрым глазом, корил бродягу:
— Не пой, каторжный. Голос у тебя мерзкий, криком беду накличешь, наехать могут сюда.
Щука с любопытством рассматривал доглядчика:
— Погляжу на тебя — бес с болота. Зубы конские, бородища до пупа, спина верблюжья, ей-бо страшно! Неужто с трясины явился?
— Молчи, черт! — грозил Охрим; в руках его хрустела ременная плеть. — Изобью!