Демидовы
Шрифт:
Сенька спал или не спал — не помнит. Открыл глаза, перед ним стояла Аннушка. В правой руке она держала топор.
— Вставай, — строго сказала она ему. — Вставай! Он спит. Самое время…
Кержачка подала ему топор, он послушно взял его. Она в ожидании опустилась на траву.
— Иди, что ли! — сказала она злым голосом.
Сенька покорно поднялся и опустился в лаз. Долго стоял он перед дверью; за ней гудел богатырский храп; толкнул дверь — она без скрипа подалась.
«Обдумала и петли смазала», — обожгла Сеньку догадка.
Акинфий
Аннушка, чутко насторожившись, долго поджидала беглого. На сеновале посветлело. Из лаза показалась курчавая голова Сеньки; потом весь он вылез грузно, словно налитый свинцом. Тяжело поднимая ноги, он медленно взобрался на сеновал и опустился рядом с ней. Зло отбросил топор. Глаза Сеньки потемнели, он опустил их. Руки дрожали. Аннушка протянула руку и приласкала кудри. Торжествующим голосом она спросила беглого:
— Прикончил?
Он отвел ее теплую руку, решительно потряс головой:
— Не могу. Не разбойник я…
Лицо кержачки побледнело; она поднялась и, шатаясь, высокая, стройная, пошла к выходу.
Над бором широким заревом занялась заря. Сенька видел, как Аннушка сидела на пне подле избушки и горько плакала.
Акинфий Демидов умчался на завод, а Сенька Сокол два дня рыскал по лесу. Неспокойные думы терзали сердце.
«Эх, Аннушка…» — и сам досказать не мог. Загадывал и не мог отгадать: люба или не люба?
Был рядом Акинфий, лютый враг, и умчался. «Зачем упустил? — укорял себя Сенька. — Неужто одни разбойники убивают?..»
На третий день, утихомиренный, он вернулся на знакомую поляну. Перед избушкой стояла Аннушка. В синей кофточке, простая и близкая, она пристально смотрела на тропку — поджидала кого-то.
Завидев Сеньку, пошла ему навстречу с ласковой улыбкой.
— А я-то думала — и не увижу боле…
Сенька взял ее теплую руку, и они вошли в избу. Она, как хозяйка, накормила его. Там, где сидел Акинфий Демидов, сидел он — Сенька Сокол. Кержачка любовно смотрела на беглого.
Насытившись, он поднялся из-за стола. Аннушка подошла к нему и просто положила руки на его плечи. Заглядывая ему в глаза, спросила:
— Отчего хмурен?
— Порешил я — уйду.
— Что ты? — вскрикнула Аннушка. — Аль плохо тебе тут? Ушел ты, а сердце мое изболелось. Люб ты мне, — прошептала она и приникла к Сенькиной груди. — Не уходи, Сеня. Страшно мне одной тут.
Он бережно усадил ее на скамью, сам сел рядом:
— Не могу тут. Демидовским духом разит…
Кержачка предложила:
— Уйдем в скиты!
— Пошто в скиты? Не дорога мне туда. Вольной жизни хочу. Подамся в Башкир-землю.
— Любимый ты мой! — На глазах кержачки заблестели слезы. — Неужели покинешь меня? Уйду, куда хошь уйду за тобой. Одна я на белом свете, и вся тут…
Он помолчал, тряхнул головой и сказал горячо на призыв кержачки:
— И ты мне люба, Аннушка, да жаль мне тебя, ласточка. Спородила меня мать, видать, не для любви. Ярость во мне горит против кровожадных бар! Не любовь и ласка манят меня, а жжет сердце месть. Может быть, и голову отрубят мне, и оголодавшие вороны кости мои растаскают, но пойду я против них… А ты иди в скиты одна… Кругом камни, лес, найди свою потайную тропку, беги от Демида.
Аннушка сидела бледная, молчаливая. По лицу катились горькие слезы.
За окном глухо гудел бор. В избе стояла тишина. Кержачка встала и сказала тихо:
— Что ж, не судьба, значит. Пусть по-твоему… И я сегодня уйду, немило мне все тут…
В темную июльскую ночь над бором краснело зарево. Приставы с невьянских крепостных башен, заметив далекий пожар, доложили Акинфию Никитичу:
— Не заимка ли горит?
Утром Акинфий Демидов оседлал коня и помчался в лесную избенку. Подъезжая, всадник издали почуял гарь. На поляне, над оврагом, догорали бревна. Акинфий прошелся по пепелищу, поворошил шестом и ничего не нашел: «Неужели и кости погорели?..»
К синему небу тянулся сизый горький дым. Опаленные сосны качали черными вершинами.
Демидов вскочил на коня и, хмурый, вернулся в Невьянск…
9
В солнечный день в небе кружили ястребы, выглядывая добычу; зеленые березки, шелестя под ветром, бросали на пыльную дорогу зыбкую узорчатую тень.
Ехал Никита в плетеном коробе, поставленном на гибкие жердочки, запряженном парой гнедых башкирских лошадок. Торопился на стройку. От неустанных разъездов и забот он стал поджарым, нос закорючился, походил на орлиный клюв. Как-то в забое Никита повредил себе ногу и теперь ходил с костылем.
Дорога шла лесная; поглядывая, как коршун, по сторонам, Никита посвистывал; кони бежали ходко. На повороте, в чащобе у дороги, Никита заметил человека, Наметанным глазом он угадал в нем беглого. Шатун сидел, по-татарски поджав под себя ноги, голопупый, искал в снятой рубашке паразитов, голова у него не по туловищу большая.
— Ишь ты! — свистнул Никита; кони встрепенулись.
Бродяга вскочил; Никита заметил: у шатуна ноги кривые, дугой.
— Стой! — крикнул Демидов, выхватив из-за пазухи пистолет. — Пристрелю!
Беглый застыл; штаны у него — рвань. Демидов осадил коней и поднял глаза на бродягу.
— Кто?
Шатучий человек глянул на заводчика и хрипло выдавил:
— Каторжный.
У ног беглого лежала истрепанная рубаха, живот расчесан до крови. Бродяга покосился на Демидова и ухмыльнулся.
— Я от деда сбег, от бабки упер, от каторги ноги унес, — начал он скороговоркой, смело глядя на Демидова.
«Не пужлив, дьявол», — довольно подумал Никита и пригрозил:
— И дед твой и бабка — конопатые и дурни простоволосые, а от Демидова не сбегишь. У Демидова — руки длиннющие. — Никита засунул пистолет за пазуху, взял костыль. — Ну! — Заводчик насупился.