Демидовы
Шрифт:
После Федьки-стражника перепороли всех рабочих: на каждом нашли вину. Заводские выстроены в круг, в центре козлы, Мосолов хватал подряд первого попавшегося и вытаскивал на середину круга. Злой, с перекошенным лицом, он люто кидался на людей:
— Где ходил, где был?
— Дык, я до кузни шел да прослышал — сбегли…
— Секи! — командовал Мосолов кату.
У ката глаза налились кровью, рука раззуделась, сек нещадно. Сыромятный ремень сочился кровью.
— Ой, ладно! Ой, так! — поощрял Мосолов и хватался сам за плеть.
— Уйди! —
— У, черт ретивый! — Мосолову по душе была такая усердность ката.
Секли женщин, бесстыдно задрав сарафаны. Холопки огрызались, вырывались, но дюжий кат глушил их кулаком и привязывал к станку.
Розыск шел три часа; кат выбился из сил; он бросил плеть, сел у козел прямо на землю и подолом рубахи утер ручьи пота; руки у палача дрожали.
— Что, пристал, пес? — недовольно поглядел на ката Мосолов. — Давай плеть…
Мосолов сбросил кафтан, засучил рукава, сам стал сечь. Палач глядел на приказчика, морщился:
— Плохо…
В сараях, где складывалось железо, нашли доглядчика Заячью губу. Доглядчик висел на кушаке, страшно высунув язык.
— Сам себя порешил, — доложили Мосолову.
Приказчик выругался:
— Труслив, губан! Выбросить из петли падаль…
По дорогам и лесам, на перевалах зашевелились демидовские дозоры, хватали беглых, вязали веревками и гнали в Невьянск. Поймали и галича, поймали и рязанца. Рязанец пал на колени перед объездчиком:
— Убей тута…
— Что, убоялся в Невьянск волочиться?
— Убоялся. Страшно, — тихим голосом сознался рязанец.
— Умел бегать — сумей ответ держать, — толкнул в спину беглого объездчик.
Галич держал себя смирно, шел с искровавленным лицом и утешал себя: «Христос терпел и нам велел…»
Искалеченных, избитых волокли в вотчину невьянского владыки. Каменную терновку [14] тесно набили провинными. Беглым набили колодки, заковали в цепи. Тем, кто огрызался, на шею надели рогатки.
14
тюрьму
Сенька Сокол и кержак да пять беглых ушли далеко; много застав миновали. На демидовских куренях нарвались на углежогов. Углежоги не донесли, поделились последним хлебом…
В лесу беглые поделали себе дубины. Вел Сенька Сокол ватажку на Волгу-реку. Дышалось легко, по лесам пели птицы, на глухих озерах играли лебединые стаи. Под июньским солнцем млели белоствольные березки, на полях гудели пчелы — собирали мед.
Раны от кандалья заживали, обвертывали их лопушником — врачевались сами. Песен не пели, шли молча.
— Успеем, напоемся. — Сенька всматривался в синие горы. — Все горы да увалы, увалы да горы. Погоди, вот минем Башкир-землю, выйдем на Каму-реку и запоем.
— Петь будем, купцов дубьем бить будем, ух, чешутся мои рученьки! — Кержак сладко потягивался, в черной бороде поблескивали острые зубы.
По горам да по лесам поселки редки, народ мается в них суровый, но обычай такой: посельники на полочке у кутного окна на ночь ставили горшок молока да хлеб. Бежали из Сибири на Русь измаянные люди, уходили от демидовских заводов на юг, в степи, скрывались кабальные на Иргиз-реке у раскольников. Всех беглых подкармливали посельники. Сенькина ватажка сыта была…
Вышли на Каму-реку: вода — синяя, леса — темные. По берегу тропы натоптали лаптями бурлаки, намочили едким потом; на тропах не растет трава, не цветет цвет. В Каме-реке рыба играет, струги плывут. В Закамье — боры, над ними медленно двигаются снежные облака…
В сельце ватажка упросилась в баню. Кривоглазая баба в синем сарафане недоверчиво оглядела мужиков:
— Может, вы беглые, а то каторжные, а мужик мой на стругах ушел…
Кержак присел на колоду, рассматривал бабу. Она была тощая, ноги — курьи, незавидная. Кержак сплюнул.
— Верно, народ мы ходовой, но баб не трогаем.
Про себя кержак сердито подумал: «Измаялись, а не всякую подбираем».
И женщине:
— Ты нас, хозяйка, пусти; испаримся да богу помолимся…
Посельница жадно оглядела ватажку:
— Лужок скосите — пущу. Мужики не мужики, гляжу, а медведи…
Пришлось стать за косу. Пожня густа и пахуча, травы сочны и росисты. Посельница накормила ватагу, косилось споро; работалось, как пелось. В мужицкой душе поднялось извечное — к земле приглядывались, принюхивались к травам.
Над пожней неугомонно играли жаворонки — старые приятели. Солнце грело, во ржи кричали перепела.
Сенька первым шел, за ним — кержак, за кержаком — пятеро. Трава ложилась косматым валом, дымилась — испарялась роса…
К полудню покончили с пожней, посельница сытно покормила. Беглые накололи дров, истопили баню, залезли в нее.
В бане — хохот, хлест, ругань; кряхтели, мычали от запаха веников да хлестанья. Сладко ныло, свербело измаянное тело.
Кривоглазая посельница загляделась: здоровущие озорные мужики выбежали из бани — и в Каму-реку. Плыли, сопели; наигрались — и на берег; от накаленного тела шел пар.
После доброго пара и маяты беглые забрались на сеновал и захрапели.
Той порой беглецов заметил староста; он обегал дворы, собрал крепких мужиков-прасолов, судовщика; побрали вилы, топоры, окружили сеновал и повязали сонных беглых. Они спросонья глаза протирали:
— Откуда только пес злобный взялся?
Обувь у старосты — юфтяная, ноги большие, сам — дохлый кочет, а глаза желтые. Староста допытывался:
— Демидовские? Кто из вас ватажный?
Кержак глядел исподлобья. Сенька плюнул в рыжую бороденку старосты: