Демон против Халифата
Шрифт:
— Спасибо, родимый… — прохрипела женщина. Глаза ее влажными провалами упирались в потолок.
Бродяга вынес деда из натопленной спальни, вернулся, притворил дверь. Писать, однако ж, не пришлось. Спустя минут семь женщина дугой выгнулась, кровью плюнула, затем подняла медленно руку и, перстом в темноту указуя, одно лишь слово произнесла:
— Княже…
Бродяга выбрался, шатаясь. Сила враз ушла, кровь от головы отлила, по ногам мурашки забегали. Вроде дверью за собой звучно не хлопал, а лампады в горнице погасли. Вбежавшая сестра покойной опрометчиво в глаза ему глянула — и отшатнулась, по стене сползла. Девка за ней свечи несла, взвизгнула,
— Ага, проняло… Затвори уста, окаянный. Вымолвишь — прокляну. И себя погубишь, и безвинных…
— В глазах темно… — пожаловался Бродяга, когда уже правили назад. Присыпало снежком помаленьку, воздух хрустко кололся, дышало небо близким морозом.
— Тпрру! — сказал лошади старец.
Бродяга скатился с телеги в окаменелую грязь. Снова и снова видел перст скрюченный, небо агатом отдавало, в ушах — грохот дальний, будто гроза за лесом сторонилась. Никак он не мог проморгаться, темень приступила. Вроде впрямую на огонь смотрит, а мнится, будто витраж голландский огонь заслоняет.
— Слепну я, отец… Что за напасть?
— Радость тебе, а не напасть, дурак. Жив остался, а скулишь, как пес. Теперича слушай, бродяга. Знак седни тебе явлен был, навроде ярлыка малого. Знак не от светлого, от иного, строка первая сложилась. Как слова переставить — твое дело. Захотишь отринуть напасть — милости прошу. Всенощную отстоишь, до зари ишо неделю службы отстоишь, попостишься, можа, и полегчает…
— Что полегчает? Как отравы наелся…
— Не отравы. Постриг принял. Благодать тебе сошла, только не от Христа, от иного. Прости мя, Господи, что всуе имя твое упомнил. Не жалей, бродяга. Печать у тебе во лбе ишо раньше горела, сразу тебя признал.
— Да что за печать такая? — Бродяга стонал в подмерзшей луже, держался за глаза, за виски. Лошадка прижимала уши в испуге, сторонилась его, будто волка чуяла.
— Мортуса Белого печать… Мало кто об нем наслышан. Книги чародейские от греков завезли, да при Грозном еще спалили, вишь, умники. Спалить легко, а как потом с нечистью управляться, а? Вот славно, что кусок от книги одной, называть не буду, изустно заучили. Потому мало кому ведомо…
— Это я нечисть, что ли? — обиделся Бродяга.
— Ты дурак просто, — успокоил Исидор, плотнее закутываясь в драный полушубок. — Нечисть — это, не к ночи сказано, например, Черный мортус. Тот жизнь сосет, да одной ему постоянно мало. У детей малых сосет, у старых, болезных, кто при себе соки жизни удержать не может, слабые кто… Слушай меня, Бродяга. Я ишо отроком голопузым бегал, приезжал к нам в обитель старец Гаврила с Ильмень-озера. Чудной был человек, но как есть святой, птиц собирал на поляне. Это я сам видел. Птиц собирал на длани и по муравке мог пройтить, цветов стопами не сгибая. Он про книги запретные ведал, вьюношем выучил, изустно передать дальше хотел, да не мог. Не мог сыскать ни по селам, ни средь затворников отрока, кто бы память добрую имел, да к тому тяготение к науке. Было так, что и плевали вослед, и от патриарха псы подметные приползали, погубить хотели…
— Так он тебя сыскал?
— Меня взял, долго учил. По гроб буду ему свечи ставить. Научил много, теперь голова худая стала, забываю… И про мортусов научил. Черные опасны зело, может, от них чума с язвой и идут, тут не проверишь. И разглядеть их простым глазом никак не можно…
— Колдуны это?
— Не всегда. Старец Гаврила на Отрепьева указывал, на самого даже Грозного. Змей тот был, даром что книги
Бродяга слушал, затаив дыхание, на себя слова грозные перекладывал, Мурашки по коже от ужаса бегали, словно в зеркало сатанинское заглянул. А ведь и верно, не раз ему в дремоте являлось, что будто бы нету никаких законов, кроме законов его собственных. Где предел его праву и где предел праву иному, от Бога даденому?
Прочитал как-то про упыря трансильванского, про то, как тот жил, удаленно, размашисто, кровью путь свой поливая. Злодей был, конечно, для геенны созданный, а все ж вызывал подвигами своими мрачными в душе трепет приятный.
По наивности своего домашнего воспитания, Бродяга не догадывался оборотиться к примерам злодейств не столь отдаленных, расположенных под самым носом…
— Виноват я перед Гаврилой шибко, — жаловался старик. — Вот помру скоро, а не сыскал себе парня в обучение. Те что сами просились, отворачивались после, бежали… — Он подставил руку для поцелуя проходившим мимо бабам.
— Прости, отец, зябко! — Бродяга подобрался к телеге, стуча зубами, мокрый, взъерошенный. — Дозволь, поедем? Замерзну…
— Сиди тихо! — равнодушно прикрикнул старец. — Никуда не поедем, покудова не ослобонит тебя. Куды тебе в обитель — сгоришь, и золы не останется…
— Как же? Что ж, мне теперь и в церковь нельзя? Вроде прокаженного? — Бродяга в испуге рассматривал грязные свои руки.
— Погодь малехо, все можно будет. Слушай, Бродяга, на ус мотай, другой раз не повторю. Ничего так просто не дается. Сложишь вторую строку — отработаешь сполна. Сложишь третью — вдвое больше отработаешь. А ерепениться, начнешь, обленишься — до земли пахотой согнет… Да садись уже, поедем…
— А если я… — Бродяга облизал губы. Вопрос повис острым валуном на краю обрыва.
— Да не бойся, договаривай, — Исидор чмокнул вожжами. — Хотел спросить — если перекинешься, убивать ради бессмертия начнешь? Тогда — беда великая. Черного мортуса не остановить, покуда в крови не захлебнется…
26
БРОДЯГА
Он потерял короткую память на третий месяц бродяжничества. Старец таскал слушать каждого умирающего, хотя Бродяга отчетливо сознавал, что практически все они — «пустышки».