Демон против Халифата
Шрифт:
Бродяга никого и ничего не слышал, смотрел на девочку. Худосочная, с косицей, под косынку повязанной, в сарафанчике льняном. В руках опорки крепко сжимала, видать, настрого велели обувь беречь, не испортить. Подпрыгивая, она спускалась по влажному песку к броду. Там, под игристыми перекатами реки, метались стаи мальков и рассасывались, как неровные шрамы, следы тележных колес.
Бродяга встал за бабами в трех шагах, куст ракиты его прикрывал. Он видел, что к противоположному, обрывистому берегу неспешно катится повозка, рядом вприпрыжку бежит
«Что она такое? — пылая, рассуждал Бродяга. — Ничто, пустая моль, мотылек жалкий… Кто заплачет, кроме матери ее, если мотылька не станет? Никто, пожалуй, да и мать долго горевать не будет. Небось четверо, а то и пятеро по лавкам прыгают, обычное дело дитя схоронить… Боже, помоги мне, останови меня, как же спастись от напасти, Боже?!»
Бродяга не мог оторвать глаз от тонюсенькой ее шейки, от проема между лопатками, от бьющейся жилки, от пушка на левой щеке. Не более двух саженей до нее, до прихваченного узлом затылка оставалось.
Вот еще ближе, присела, жучка рогатого перевернула на песке. Крестьянок уже скрывала стена шелестящих кустов, на том берегу мужичок вовсе отвернулся, исчез за обрывом.
Нет свидетелей, никто не увидит, никто не услышит!
Бродяга до крови укусил себя за руку.
На другой стороне реки возница с переправой не спешил, кормил лошадку из торбы. Жеребенок сосал ее, помахивая хвостом. Бабы вдали уселись на бревнышке, лузгали семечки, неторопливо тянули разговор, словно горлицы ворковали. Девчонка, отшвырнув прутик, пошлепала в сторону, в самые заросли, в осоку. Откуда-то вынула тряпичную куклу, прижала к груди, спела той колыбельную, затем на сухом мху положила, якобы пеленку младенцу меняя.
Уйдет — второй раз не воротишь…
Девочка ведала слово, слово редкое, ценное, как джокер на остатнем раскладе, могущий перевернуть небрежно весь ход игры. Слово, замыкающее строфу…
Надо было только позволить ей провалиться за багровую черту. Он успел бы, ухватил, верил в это истово. Только врезать легонько булыжником, окатышем речным, много ли дитю надо? А мать и не заметит, мать еще нарожает, вон какая крепкая!
— Эй, покатили, что ли? — За спиной Бродяги жевал луковицу с салом молоденький послушник. — Игумен осерчает, коли опоздаем. Тебя ждем, обыскалися…
И в тот же миг лучик солнца дерзко вырвался из туч, разбился на осколки и словно бы вызвал к движению доселе застывшие предметы. Всполошились кряквы в камышах, стаей взлетели вороны над дальней колокольней, заржали лошади. У Бродяги подогнулись колени.
— Спаситель, спаситель, не оставил меня… — хрипел он, позабыв молитвы, позабыв благодарность словесную, изливаясь в умиленном раскаянии.
Девчонка обернулась, вздрогнула, заметив вблизи мужчин: одного юного монашка испуганного, другого — смурного, корявого, вовсе страшного, стоящего на коленях, с перекошенным ртом. Бросила куклу, промчалась по воде, притаилась за юбкой матери…
Сама не ведая,
25
СПАСЕН
— Диавол испытывал? — спросил от порога Исидор, когда с дровами вернулись.
Бродяга заплакал, слезы утирал рукавом, носом шваркал, все текли и текли…
— Ниче, зарастет, — подытожил старец, выслушав сбивчивую повесть о несостоявшемся убийстве. — В знаки не верую, извиняй. Сам осилил бесов, за то благодари заступников небесных… Ниче, случалось и хужее! Спасся седни — к завтрему сильнее станешь, вот и весь сказ.
— Отец, а как не повстречаюсь с ней более? — отважился Бродяга. — Чую я, не просто слово, а особливое ведала…
— Дурак, — скривил рот Исидор. — Ну, дурак же! Чутье острое, а разума — ни на грош. А ну, сказывай без утайки, отчего не прибил девку? Нешто пожалел? Мне честно говори, в очи гляди, ну!
— Так это… Не пожалел! — угрюмо отмахнулся Бродяга. — Можешь отлупить меня, отец, но я их никого не жалею…
— Ой ли? — сощурился старец. Гнева, впрочем, не явил.
— Редко когда подступит, редко… — задумался Бродяга. — И эту, на реке, не пожалел бы. Я, отец, вот хоть смейся, весь род человечий тогда пожалел…
— Говори, говори.
— Да что говорить? — смутился Бродяга. — Как-то не растолкуешь… Глядя на нее, будто уверился, что все мы не просто так рождаемся и мрем, что есть высшая разгадка, есть она… Иначе, ежели разгадки бы не нашлось, так никто бы и не нарождался. Вот что остановило, не жалость…
— Белый мортус, как есть Белый, — удовлетворенно крякнул старец. — Не о себе печется, слава те, господя…
…Умирала мещанка, сорока шести лет, от огня внутреннего, лечению неподвластного. Исидор велел стоять за дверью, с пером наготове, а можно и без пера. Остальных сородичей разогнал, чтоб не мешались под ногами.
— Эта, как пить дать, преставится, — едва потрогав лоб больной, заметил старец.
Бродяга задрожал. Понял, что тощая тетка сегодня помрет наверняка, в который раз ошпарив страхом. И понял, что сегодня начнется нечто.
Придет третье слово стиха, его стиха. Без греха придет, по закону неписаному.
Шепот за дверью прервался, больная захаркала. Исидор отчетливо, не напрягая голоса, как он умел, окликнул. Бродяга толкнулся внутрь, не зная, чего ожидать. Следом сунулась девка с кувшином, глазья любопытные. Исидор замахал на нее черной пятерней, мигом смылась.
— Меня вынеси отсель, а сам слушай, — велел старик, и за локоть, точно клещами, ухватил. — Остатнее слово за тобой… мортус.
Бродяге казалось, что потолок сучками вдруг пророс и вниз и тянется к нему, насквозь прорубить тянется.
Мортус…
— Да как же?.. — взвился он. — Не положено мне, отец…
Больная тяжко застонала; платок на ее груди — словно в крови выстирали. Капли пота на прозрачном лбу висели горошинами.
— Остатнее слово твое, мне не говори. Мне она, что надоть, донесла.