Демонолог
Шрифт:
Мы выбираемся из машины и с минуту строим, прислонившись к ней, вдыхая удивительно холодный воздух и поджимая ноги. Других автомобильных следов в засыпанном опавшими листьями дворе не видно. Никаких признаков того, что здесь кто-то бывал в последние недели, а может быть, даже дольше.
– И что теперь будем делать? – спрашивает О’Брайен.
– Осмотримся, надо полагать.
– А что мы ищем?
– Не имеет значения. Оно само нас найдет.
Передняя сетчатая дверь висит на одной нижней петле и раскачивается при порывах ветра, издавая ржавый скрип. Я обнаруживаю, что уже иду к ней, но не имею четкого и определенного намерения открыть вторую дверь, позади сетки. Однако именно это я и пытаюсь сделать. Поворачиваю
– Заперто, – говорю я.
– А задняя дверь здесь имеется? – откликается Элейн.
– Она, наверное, тоже заперта.
– Так давай поглядим.
Я иду следом за подругой за угол и вокруг дома, и перед нами внезапно открывается река. Она находится в семидесяти ярдах вниз по заросшему деревцами склону с волнующейся под ветром травой. Течение кажется более сильным, чем я помню, в середине реки закручиваются водовороты, а вдоль берега проплывают отломанные ветки. Неширокая насыпь переправы – футов тридцати поперек, – но я не собираюсь и пробовать по ней пройти. Вообще не уверен, что хоть кто-то хоть когда-либо ею пользовался.
На противоположном берегу лес. Искореженные и сухие деревья.
– Ты прав, – возвещает О’Брайен, останавливаясь слева от меня и постукивая по панели задней двери, почерневшей от плесени. – Заперто накрепко.
Невдалеке от того места, где я остановился, на земле валяется булыжник размером с футбольный мяч. Я поднимаю его обеими руками и подхожу к Элейн.
– Придется ее просто взломать, – говорю я и бью камнем по ручке, сбивая ее. Дверь распахивается примерно на фут.
Моя спутница входит первой. Раздвигает шторы на окнах и впускает внутрь немного света. Пробует включить лампу, но электричества нет. Заглядывает в ванную, которая, как я помню, расположена сразу за углом коридора, ведущего в кухню. И все это еще до того, как я делаю первый шаг внутрь.
– Выглядит знакомо, не правда ли? – поворачивается ко мне моя коллега.
– Да, я был ребенком, когда приезжал сюда в последний раз, – отвечаю я.
– Ты не ответил на мой вопрос.
– Все смотрится по-другому. Все детали. Но да, все знакомое.
– Так почему ты не заходишь внутрь?
– Потому что это пахнет прошлым.
– По-моему, тут просто скверно пахнет.
– Точно.
Я все же захожу внутрь, и там действительно скверно пахнет. Сырым, гнилым деревом, сосновыми иголками, – но все это, вместе взятое, затмевает какой-то другой, тухлый и гнилостный запах, словно когда-то жившее здесь создание попало в ловушку или отравилось, сидя под досками пола или за панелями стены. Гнусный сюрприз для нынешних владельцев, когда бы те ни вздумали сюда вернуться, если они вообще соберутся это сделать.
И эти кухонные стены бирюзового цвета. Исходного цвета потери.
– Я выйду наружу, – говорит О’Брайен, проходя мимо меня. Выглядит она еще более больной, чем раньше.
– С тобой все в порядке?
– Просто вдруг стало трудно дышать.
– Понятно. Здесь отвратно воняет.
– Не только внутри, снаружи тоже. – Элейн хватает меня обеими руками за запястья. – Какое-то это неправильное место, Дэвид.
Оно всегда таким было. Я чуть не произношу это вслух. Прежде чем я успеваю помочь ей, подруга выпускает мои руки и, шаркая подошвами, выходит через заднюю дверь. Я слышу, как она пару раз глубоко вздыхает, остановившись на террасе и упершись руками в колени.
Теперь, оказавшись внутри, я тоже вдыхаю в себя все это. И жизнь, которую я давно похоронил, мгновенно наполняет мои легкие, так что я вспоминаю все свое прошлое, и оно выползает у меня изнутри наружу.
Первое, что возникает в памяти – это мой братец. Лоуренс. Он стоит невдалеке от меня и смотрит на
Отец иногда называл брата Ларри, но я – никогда. Никаким он был не Ларри, по крайней мере не больше, чем я – Дэйвом. Оба мы были слишком серьезными, слишком задумчивыми и сдержанными, чтобы нам подходили такие уменьшительные имена. Нельзя сказать, что Лоуренс отличался особой красотой. Когда мы переходили из одной школы в другую, он всегда защищал меня от всяких задир и хулиганов, прикрывал от насмешек со стороны всяких ребячьих группировок, жертвуя собственными шансами на включение в эти компании (он всегда был спортивным малым, и все сложившиеся группы друзей готовы были встретить его с распростертыми объятиями) во имя того, чтобы не дать мне остаться в одиночестве.
Кто знает, как счастливо могла бы сложиться наша жизнь впоследствии – как счастлив мог бы быть каждый из нас, если бы у нас был другой отец. Такой, который бы не пил так беспробудно и даже с гордостью, словно кто-то вызвал его на этакое саморазрушительное соревнование и стал бы презирать и порочить, если бы он проиграл. Помимо виски, основной отцовский интерес был сосредоточен на поисках все более и более дешевого жилья в самых отдаленных местах, а также на всемерном снижении наших и без того нищенских расходов, точно так же другие отцы посвящают себя поискам более выгодной работы в более приличных городах.
Мама оставалась с ним, потому что любила его. На протяжении всех последующих семнадцати лет перед тем, как она тоже умерла (от естественных причин, как все еще именуют эмфизему легких, возникшую в результате курения), она не приводила мне никаких других причин. Хотя, возможно, жалость к самой себе тоже держала мать в своих крепких путах, а еще – склонность к трагедии, к восхитительным, прелестным страданиям по поводу того, «что могло бы быть».
Что же касается нашего папаши, то несмотря на то, что он никогда так и не смог найти способ выразить и проявить свою любовь к нам – он был для этого слишком занят, слишком увлечен бегством от сборщиков долгов и стремлением поскорее получить аванс за всякие случайные работы, – особо жестоким он тоже не был. В нашей с братом жизни не было никаких подзатыльников, никакой порки ремнем, никаких засаживаний под замок. Вообще никаких наказаний, на самом деле никаких, кроме разве что его полного устранения из наших жизней. Отец всегда был не с нами. Его можно было сравнить с передвигающейся пустотой, занимающей место на стуле в гостиной и во главе стола в кухне, а также уложенной на пол в ванной, за квартиру с которой мы платили пару месяцев, пока нас не попросили съехать за то, что потом мы перестали за нее платить.
В те времена никто не называл депрессию болезнью. Никто вообще не называл это состояние депрессией. Про таких людей обычно говорили, что «у них нервы» или что они «зависят от перемен погоды», или что они гибнут «от разбитого сердца». Наш отец, который все еще таскал за собой несколько коробок книг, собранных им в ранние годы учебы и краткой карьеры в качестве школьного учителя, и поэтому считал себя человеком неоцененной учености, предпочитал термин меланхолия в те редкие моменты, когда об этом заговаривал. Свое пьянство он оправдывал тем, что, по его мнению, это был единственный известный ему способ держать свою меланхолию в приемлемых границах. А я никогда до сего момента не сознавал, что почерпнул это словечко именно у него.