Дэмономания
Шрифт:
А потом снова пришел день, и она опять уезжала, и автомобильчик ворчал, дожидаясь ее на улице; девять утра, но темно, и дует пронзительный ветер.
— Я люблю тебя, — сказал он.
Совсем недавно слова эти казалось немыслимыми, а теперь остались единственным, в чем он уверен. Он ждал.
— Пирс, — ответила она. — Мне очень трудно. Ну, сказать.
Она повязала голову шерстяным шарфом, завязав его, как русский платок, под подбородком; он провел рукой по ее щеке и платку с мучительной нежностью. Обеими руками обхватил ее голову, не давая отвести взгляд.
—
— Ты несправедлив, — возразила она. — Ведь ты их совсем не знаешь. Так, как я.
Он смотрел на нее молча, а на лице было написано: ты их не знаешь.
— Пирс, — сказала она. — Послушай. Я не хочу причинять тебе боль и не понимаю, почему тебя это задевает, но я же не могу просто так отвергнуть все то, что со мной случилось. Не могу. Я не могу этим пренебречь.
— Понятно, — отозвался Пирс.
— Знаешь, я чуть не умерла, — сказала она просто. — Чуть было не. Может, и умерла бы, если б не они.
— Быть не может, — ответил он. — Как это. Как умерла?
— Ну, помнишь. Ту ночь, ужасный ветер. Помнишь? Ведь это была не просто авария. Звучит глупо, конечно, очень глупо, но то была не случайность. Ты ведь понял это. Я знаю, ты догадался.
Он промолчал.
— К тому же это не впервой. Не впервой. — Ее подбородок и плечи мелко задрожали. — Я знаю, ты думаешь, я могу отмахнуться и все забыть. А я не могу. Я прекрасно все понимаю, нет, правда. Может, это ты такой умный, что тебе ничья помощь не нужна…
— Нет, — сказал Пирс. — Нет.
— Ты говоришь, смерть — это часть жизни, — продолжала она. — Без смерти и жизни бы не было. Но я не могу в это верить. Смерть надо, надо ненавидеть. Иначе…
Она отвела его руки от своего лица, прижала к себе, не выпускала; перчатки у нее были красные, шерстяные; ничто из этого не забудется.
— Слушай, — сказала она. — На следующей неделе будет одно мероприятие. Что-то вроде рекламной акции. Иногда проводят такие — для тех, кто еще не знает о нас, но может заинтересоваться. Я хочу, чтобы ты приехал.
В сердце его открылась темная дорога.
— Будет здорово. Может, поможешь чем-нибудь. Ты много знаешь про Библию. — Она улыбнулась. — У тебя есть Библия?
— Несколько.
— А короля Иакова?
— Конечно.
— Надо будет захватить.
— Я совсем не уверен. Я подумаю. Совсем не уверен.
Она отпустила его руки.
— А не думаешь, — сказала она, — что ты должен это сделать ради меня?
— О боже, — сказал он, оглянулся в поисках выхода — и не нашел.
Она принялась его упрашивать, пожалуйста, ну пожалуйста. Он вспомнил то, что произошло между ними в особняке на холме, о том, что из-за этого он до сих пор в явной немилости. В общем, он сказал: ладно — тихо, почти неслышно, затем громче, чуть не рявкнул, и ворчливо добавил, что на самом деле вовсе не думает, будто ей или кому-то из «них» в данном конкретном случае что-то должен, и вообще, если обсуждать взаимные долги, то лучше как-нибудь в другой раз. А может, ничего
Она уехала, и он вернулся в свой ненадежный домик, явно построенный на песке {338} , именно там, где — нас ведь предупреждали! — дом строить нельзя. Нет, думал он, нет, о нет. О нет. Он долго простоял на кухне, глядя, как плеть черного плюща хлещет по оконному стеклу, потом застыл в кабинетике среди бумаг. Забрел в ванную, поглядел на незнакомца в зеркале, перешел в спальню. Там все еще висела жуткая коричневая рамочка, в которую он вставил фотографию Роз. Он сел перед ней на краешек железной койки, где Роз лежала привязанной в ту ночь.
— Хорошо, Роз, — произнес он вслух, практикуясь, отрабатывая согласие более продуманное, взвешенное, более мудрое, чем то, которое он ей дал. — Ладно, — сказал он. — Я буду там, Роз. Ладно. О'кей.
Так вот и вышло, что дождливым днем на полпути от равноденствия к солнцестоянию Пирс Моффет ехал на серебристо-голубом автобусе дальнего следования с изображением гончей на борту {339} (она то ли догоняет кого, то ли убегает) в город Конурбану; отправиться в путь на своей машине он боялся, как в жизни не боялся ничего; решимости в нем не было, но он не видел и выбора и лишь дивился, каким мрачным стал вдруг мир.
Это все моя вина, думал он о черном холоде, который сгущался вокруг него, и мефитическом {340} воздухе, дышать которым невозможно, и видно сквозь него плохо; думал о непрочности земли и неба, о драгоценных и незаменимых вещах, что рушились за его спиной, а он не мог их ни припомнить, ни назвать; о мелком и редком дожде, черном автостраданье, запашке из плохо закупоренной бутылки виски в кармане соседского пальто (чувства его обострились, но воспринимали только то, что находилось чуть не впритык, — словно для того, чтобы Пирс успел защититься от подступившей угрозы).
Всё его вина. Вот к чему приводит желание или хотение, чтобы мир стал не таким, каков он ныне, но иным: теперь самому Пирсу все исправлять. Он должен вообразить, что все кончится хорошо или хотя бы неплохо, — но он не способен, такое просто нельзя поручать человеку, настолько неумелому, оцепенелому от потрясения и запоздалого осознания того, насколько он, оказывается, был безрассуден.
Но отчего он так поражен? Чему удивляться? Не он ли забавлялся мыслью, что именно так все и должно быть, не он ли ежедневно трудился (хотя в последнее время не так уж и ежедневно) над книгой, доказывающей, что мир податлив желаниям и может за миг измениться? Не он ли утверждал: подобно тому, как люди за десятки и сотни лет изменяют свой язык, так же и язык, коим сотворен мир, — язык, который и естьэтот мир, его Смысл, его Логос, — меняется, когда на нем говорят люди и иные существа; и так пересоздается мир.