День (сборник рассказов, эссе и фельетонов)
Шрифт:
Хотя эсперанто еще не стало у нас государственной мовой, но его очертания уже явственно просвечивают сквозь расползающуюся ткань языка родных осин: по данным ТВ Информ, СССР – не ССС, не ССР, и не ССГ, а СНГ, а потом будет СЕАНГ или СНЕАГ, причем Москва = Минск, или Менск, а не СПб, как многие надеялись. Отчего «Г», а не «С», и не «Р»? Оттого, что Конфедерация – ек. Как этот (это?) СЕАНГ/СНЕАГ будет функционировать, и сможет ли простой человек из Ярославля или Колтушей просто так взять и поехать поплескаться в сточных водах Черного моря, как он доверчиво привык, или же прямоезжая дорожка на Чернигов, как и некогда, порастет бурьяном, и не будет ходу ни пешему ни конному без украинских паспортов, и сколько понадобится таможенных соловьев-разбойников, чтобы оглушительным свистом сбивать с пахвей бывших подданных Большой Совдепии, – не нам знать. Нас не спросили. Вернее, спросили, извели кипы рублей на референдумы, а потом все равно сделали по-своему. Так нам и надо. Мы же склонны к измене и перемене, как ветер мая. В марте дружно голосуем за то, чтобы держаться вместе,
Так что пущай с делами президенты разбираются. Поговорим о словах. Как и полагается в первые дни Творения, зуд наименования и переименования охватил народы и их вождей. На заре коммунизма, помнится, предпочтение отдавалось цифрам, аббревиатурам и фамилиям начальства. Улица 3-го июля. ДК им. Ленсовета. Город Карлолибкнехтовск. Сахаро-рафинадный завод им. Мантулина. «Красиво…» – думали большевики. Теперь это не модно, теперь, столь же насильственно, велено впадать в иную крайность: вопреки фонетическим законам живого (русского) языка требуется воспроизводить звуки иных наречий с максимальным приближением к звучанию оригинала. Примеры этого фонетического, или фанатического, чванства общеизвестны: невоспроизводимое по-русски лишнее «н» в названии эстонской столицы, «кыргыз» вместо «киргиз» и прочее. Все это уже обсуждалось-переобсуждалось, патриоты от ярости уже рвали волосы на своих головах, демократы – на патриотических. Всем, однако, было ясно, что это – ма-а-аленькое наказаньице русскому языку за имперскую политику его носителей. «А вот тебе нанашки!» – как говорили в детском саду воспитательницы. «Белоруссия» захотела называться «Беларусь»: а на здоровьичко! Нам, москалям, все равно: безударное «о» и безударное «а» звучат одинаково. Вот носителям «окающих» диалектов придется попыхтеть, но ведь не они же у власти. Не слыхать, кстати, направлены ли дипломатические ноты Украине в связи с тем, что в украинском языке «г» не взрывное, а фрикативное? Как они там с «кыргызами» управятся, сердешные, не обидят ли, часом? (Ландсбергис недавно объявил белорусам, что его подданные будут называть белорусов «гудай», так чтобы те знали и откликались. И ничего, народных волнений не воспоследовало. Вопрос с места: можно, я тоже буду говорить «гудай», или же я буду считаться кровавой империалистической собакой?)
Свое имечко, конечно, всякому дорого. Рассказывают, что как-то в Институт востоковедения приехал из восточной страны господин Мудак. Выступает; надо его представлять; все асе неловко. Наши говорят: «Слово имеет господин Мьюдэк». Профессор поправляет: «Простите, меня зовут Мудак». Наши опять: «Выступит господин Мьюдэк», тот сердится: «Да Мудак я! Мудак!» Махнули рукой и решили: ну раз настаивает, то и хрен с ним. Сказка ложь, да в ней намек, добрым молодцам урок. Не всякое самоназвание благозвучно для слуха иных народов, и глупо настаивать на его адекватном воспроизведении. Кого влечет название крема для лица «Калодерма»? А ведь звук божественной эллинской речи. Любителям прекрасного на заметку: в Америке есть средство от насморка «Дристан». Позаимствуем?
СЕАНГ (если таковой утвердится) негативных ассоциаций не вызывает, по крайней мере по-русски, по звучит, увы, отвратительно и шатко, ибо, являясь словом среднего рода, имеет окончание рода мужского. Спасибо, что не СЕАНС. Языковая безвкусица президентов-основателей удручает, но не удивляет: партийно-хозяйственный стаж у них немилый, у Кравчука еще и партбилет не остыл, намозоленному уху, привыкшему к «Вторчерметам» и «Гособлснабсбытам», мил и СЕАНГ. Главное – в пику Горбачеву, правильно? Убогость фантазии вождей усматривается и в том, что все бывшие секретари как один решили именоваться президентами, хотя можно было выбирать: гетман, эмир, голова, эрцгерцог, староста, атаман, великий князь, шахиншах, султан, старший чабан, да мало ли!
Как-то противно считаться гражданином этого СЕАНГа. Но я думаю, это ненадолго. У некоторых пародов принято давать все новые и новые имена ребенку в важные моменты его жизни: сначала при рождении, потом когда прорежется первый зуб, пр-том когда впервые подстрижет волосы, потом когда женится… Нас еще много раз переименуют, перекроят, сузят, расширят, сосватают, поссорят, помирят, накормят, обворуют… А пока наш двуглавый евразийский орел, – в ушанке и тюбетейке, – не в силах ни разделиться в себе, ни слиться с собой. Огромный, общипанный и безымянный, словно диковинный мутант, не вовремя выпущенный из Ноева ковчега и заблудившийся над кипящими водами потопа, доберется ли он до суши или пропадет во мраке?
Декабрь 1991
Женский день
У нас дома восьмое марта презирали: считали государственным праздником. Государственное – значит принудительно-фальшивое, с дудением в духовые инструменты, хождением строем, массовым заполнением карточек, называемых поздравительными открытками. «Желаем успехов в труде!…» Государственное – это когда на тебя кричат, унижают, тыкают в тебя пальцем: стой прямо и не переминайся с ноги па ногу! Это когда все теплое, домашнее, хорошее и уютное вытащено спросонья на мороз, осмеяно, подвергнуто оскорблениям. Государственное – это школа, первая примерка тюрьмы. В школе учат дурному и противоречивому. Говорят: «Сам погибай, а товарища выручай» и тут же велят доносить. Говорят: «Надо помогать другу», а списывать запрещают. И на уроках пения поют и поют про каких-то мертвых орлят, пионеров, партизан, солдат, якобы храбрых мальчишек, заползающих в тыл непроясненному врагу, чтобы там навредить, а так как известно, что мальчишки всегда вредят, что с них взять, – то и поешь с отвращением, по государственной, холодной обязанности.
Черная школьная зима, вонь чернильниц-непроливаек, неприличное слово, вырезанное на парте, полы, вощенные красной мастикой, кабинет завуча, мимо которого проходишь, холодея: а вдруг выскочит и завопит, тучная, тряся багровыми щеками, полуседыми волосами, заплетенными в косицы «корзиночкой», – ужас, – все это государство.
Стены у него коричневые, тоскливые, и одежду тоже нужно носить коричневую, чтобы не отличаться от стен. В волосы – у кого коса – надо заплетать черные или коричневые ленты, а по праздникам – белые. Праздники у них – это когда на каждом этаже музыка и пение из громкоговорителей: «Мечтать! Надо мечтать!» – поет ангельский хор провокаторов, а в классе Валентина Тимофеевна орет, стуча по столу костяшками пальцев: «Я не о том спрашивала!… Слушать надо!… Размечталась тут!…» Праздники – это когда государственные цветы гладиолусы засовывают в кефирные бутылки и густо уставляют ими подножие ниши, где, укрытый от воздушной волны, создаваемой пробегающим табуном хулиганов, стоит и слепо блестит масляной краской белый ильич. На праздники уроков меньше, но домой не отпустят: надо идти в актовый зал, где будет представление. И хорошо еще, если позволят просто сидеть на деревянных откидных стульях, прищемляющих то пальцы, то платье, – а ну как заставят выступать? И тут они обязательно унизят и отомстят. Отомстят за то, что я умею быстро читать, и не хочу читать медленно, по слогам, не хочу притворяться, что справляюсь с трудным текстом: «ТУТ КОТ. А ТАМ?» На «празднике азбуки» они заставят меня изображать букву «Р» – которую я не произношу. «Роет землю черный крот, Удобряет огород». И все будут надо мной смеяться. И толстая тетка, завуч, – не человек, а слипшиеся комья, – всегда одетая в один и тот же приличный синий чехол, тоже разинет из первого ряда свой отремонтированный, подбитый сталью рот: ха-ха-ха.
На переменах мы должны ходить парами, взявшись за руки, по кругу. Я бы хотела ходить за руку со смуглым мальчиком Даниловым или, на худой конец, с девочкой с чудным именем Роза и с маленькими синими сережками в ушах. Но выбирать не приходится: меня спаривают с Володей, я должна держать его потную лапку, усыпанную бородавками. Мне семь лет, я страдаю. Что-то, – не знаю что, – оскорблено и бунтует во мне. Я не хочу. Государство (хотя я и не знаю этого слова) давит на меня фикусами в оконных проемах, картинами в золоченых рамах, откляченными от стены («Охотники на привале», «Богатыри на перепутье» – скопище мутных уродов, но и этих слов я не знаю). Ноги медлят и вязнут в красной, густой, государственной мастике. Свет тусклый. Володины бородавки, как сухой горох, впиваются в мою испуганную ладонь. Вдруг с криком, шумом, синим всплеском кто-то большой накатывается на меня потной волной, хватает, отрывает от карликового, мелковеснушчатого Володи, тащит, волочит, выкрикивает, – швыряет меня на «середину»: выталкивает в особый, позорный ряд посреди зала, где стоят отпетые: двоечники, убийцы, плюющиеся через трубочку жеваной бумагой, террористы, забывшие дома тетрадь, враги рода человеческого, не подшившие воротничок. Меня! Меня!… Меня?!
Их уже двое, потом трое; они кричат, они воздевают огромные руки, они вращают глазами, огромными как мельничные колеса, секунда – и они растерзают меня в клочья. Женщины, фурии, учительницы. Что, что, почему? что не так?… Сквозь клокотанье разбираю обвинение и приговор: там, сзади, на моей спине, где мне не видно, у меня в косе красная лента: мама заплела мне красную ленту вместо черной, моя мама – преступница, я – тоже, мы с мамой сокрушили основы, потрясли столпы, задумали свергнуть, подрыли, насмеялись, презрели. Ошеломленная, стою в позорном ряду с убийцами и растлителями: маленькими, испуганными, круглоглазыми от стыда и страха, но презрительно усмехающимися семилетними преступниками; приравненная к ним, низведенная до, стертая в пыль, чудовище в коричневом платьице и отглаженном фартучке. Красная позорная лента – развратная лента, женская лента – невидимо горит у меня на спине кленовым листом, бубновым тузом, огненной отметиной. Красные от крика лица склонились надо мной, рты разинуты, – сквозь лебеду десятилетий не слышу, не помню, не понимаю слов… Когда приходит весна, они собирают по три копейки и покупают открытки, а потом раздают их нам, раскладывая на парты: каждому по глянцевой карточке. На одной стороне карточки – восьмерка, петля, лента Мебиуса, совершенно такая же, какую показывал папа, склеив из бумаги: смотри, вот полоска, так? а вот я ее поворачиваю, так? и соединяю концы… а теперь скажи, где наружная сторона и где внутренняя? Я не понимаю, где; голова идет кругом. Я держу бумажную петлю в руках и пробую ее пальцем.
Я беру карандаш и провожу по полоске линию: бесполезно, все равно ничего не понять, у всех вещей па свете есть наружная и внутренняя сторона, а у этой – одна, только одна, всегда одна, это какой-то обман, это неправда, так не бывает!
У государственной открытки – две простые стороны: на одной красная лента восьмерки, запрещенная, женская, преступная лента, змея, кусающая саму себя за хвост; под ней веточка мимозы, – цыганского, несуществующего в природе растения, – оно появляется раз в году, весенними вечерами, оно светит желтыми шариками в питерском сыром мраке, его приносят домой, и оно сейчас же умирает, не выдержав насилия.