День второй
Шрифт:
Но так или иначе, день близился к концу.
Что было в этом дне?
Дом на земле, весна, подснежник, дети: Диана и Денис; звери: кошка, собака; плов; Дузе — все это как ведро чистой до хрустальности колодезной воды, которое залили в мою шизофрению, и она стала пожиже, пополам с чистой.
Но главное, конечно, это не плов, и не весна, и не отказ от мести. Главное — Лия. Случайная Настоящая Подруга. Завтра утром я улечу обратно, и мы снова не увидимся пять лет. Но Лия — есть, её звонок раздастся вовремя, не раньше и не позже, и я приеду к ней вовремя. Не опоздаю ни
Как можно выбрасываться в окно, когда на земле, пусть на другом её конце, живёт человек с идентичной душой. Даже если выбросишься в горячке, то надо одуматься в пути, за что-то уцепиться, за дерево или за балконные перила, приостановить движение и влезть обратно тем же путём. Как в обратной киносъёмке.
Перед сном мы выходим во двор. Со двора — на улицу.
Посреди улицы густо стоят высокие чинары. Свет фонарей делает их кроны дымными. Луна в небе — как среднеазиатская дыня.
Мы идём вдоль длинной сплошной высокой стены, а навстречу нам медленно, тоже прогуливаясь, — два молодых узбека в халатах. И мне кажется, что я гуляю по территории сумасшедшего дома.
К нам осторожно приблизилась собака, рыжая, как лиса. Её уши были срезаны до основания, и собака выглядела так, будто на неё надели купальную шапку.
Я догадываюсь: уши срезают для того, чтобы собака лучше слышала приближающегося вора. Она была до того худая, что можно пересчитать все ребра. Я достала из кармана баранку и бросила собаке. Она поймала её на лету, сразу заглотнула и, видимо, подавилась. Пошла от меня, осторожно и недоуменно неся своё невесомое тело. Наклонила голову, вернула на землю баранку, после этого уже с толком съела и снова подошла ко мне.
Меня вдруг пробил озноб, и я затряслась так, как будто я только что вылезла из осенней речки на берег.
— Ты замёрзла? — удивилась Лия.
Я куталась в чопан. У меня зуб на зуб не попадал. А собака стояла и смотрела, чуть склонив свою круглую голову.
Это был не холод. Просто сострадание и нежность возвращались в меня. Так, наверное, возвращается душа в заброшенное тело, как хозяин в пустующий дом.
— Папа звонил, — сказала Машка Кудрявцева глядя на меня исподлобья.
Я увидела по её лицу, что она знает ВСЕ, но не знает, знаю ли я, и боится нанести мне душевную травму.
Врать она, бедная, не умеет, и на её детском личике столько всего, что я не могу смотреть. Наклоняюсь и расстёгиваю дорожную сумку. Достаю подарки: чопан, тюбетейку, казан для плова и кумган — кувшин для омовения. В Москве это все неприменимо, включая казан, так как он без крышки и не лезет в духовку.
— Кому звонил, тебе или мне? — спрашиваю я.
— Разве это не одно и то же?
— Конечно, нет. Ты — это ты. А я — это я.
Я даю ей право на самоопределение, вплоть до отделения. Право на автономность. Но она отвергает это право:
— Глупости. Я — это ты. А ты — это я.
Мне тяжело существовать на корточках, и я сажусь на пол.
— Мама, у меня к тебе очень, очень важное дело. Я хочу поехать с Костей на каникулы к ним на дачу.
— Хочешь, так поезжай, — отвечаю я.
Машка не ожидала такого поворота событий. Она приготовилась к моему сопротивлению, а сопротивления не последовало. И было похоже, как если бы она разбежалась, чтобы вышибить дверь, а дверь оказалась открытой. Машка мысленно поднялась, мысленно отряхнулась.
— К тебе хочет зайти Костина мама. Выразить ответственность.
— Какую ещё ответственность? — насторожилась я.
— За меня. Вообще…
— А зачем?
Хотя глупый вопрос. Это, пожалуй, самое главное в жизни — ответственность друг за друга.
Я поднимаюсь. Подхожу к окну. Смотрю, как метёт мелкая колкая метель.
Из моего окна виднеется посольство Ливии, обнесённое забором.
То, что внутри забора, — их территория. Вокруг зимняя Москва, а в середине — Ливия, с её кушаньями и традициями.
— Что отец говорил?
— Говорил, что я уже большая.
Значит, взывал к пониманию: «Ты уже большая и все должна понимать». А если Машка отказывалась понимать, то утешал себя: «Вырастешь, поймёшь».
— Маша…
— Что?
— Если ты выйдешь замуж, возьмёшь меня к себе?
— Само собой…
— Я не буду занудствовать. Я буду покладистая старушка.
Машка помолчала у меня за спиной. Потом спросила:
— А ты видела мои белые сапоги?
— Хочешь, возьми мои.
— А ты? — оторопела Машка.
— А я иногда у тебя их буду брать.
Машка соображает, и я, не оборачиваясь, вижу, как напряжён мыслью её детский лобик.
— Нет, — отвергает Машка. — Лучше я у тебя их буду брать. В крайнем случае.
Она подходит ко мне, обнимает. Замыкает пространство. Как забор вокруг посольства. А в середине наше с ней государство.
Колбы с растворами стоят, просвечивая на свету, как бутылки в баре. Моя лаборатория больше не кажется мне обиталищем доктора Фауста. Но и захламлённым чуланом тоже не кажется. Это нормальная, хорошо оборудованная лаборатория в современном научном учреждении. А я — нормальный научный сотрудник, работающий над очередной биологической проблемой. Я уже знаю, что гормон счастья антиадреналин в значительной степени состоит из белка, поэтому толстые люди более добродушны, чем худые. И ещё я знаю, что никакого переворота в науке я не сделаю и искусственного счастья не создам, ибо не бывает искусственного счастья. Так же, как не может быть искусственного хлеба.
Что касается моего генеральства, то никакой я не генерал, и не в чинах дело. Как говорил Антон Павлович Чехов: «Наличие больших собак не должно смущать маленьких собак, ибо каждая лает тем голосом, который у неё есть».
Я — старший научный сотрудник. СНС. Эти три буквы напоминают серию номеров «Жигулей» в городах Ставрополь, Саратов, Симферополь. И старших научных сотрудников — столько же, сколько «Жигулей» в этих городах. И мне это нисколько не обидно. Единственное, неудобно перед французами. Надо же, заморочила голову целому городу.