День жаворонка
Шрифт:
И я смеялась, болтала босыми ногами в воде, потом бултыхнулась сама в быструю, мелкую воду и, счастливая, в мокром платье, с туфлями через плечо, пошла, как тот старик, вниз по реке к высокому мосту, который приметила еще раньше.
Доски моста были полутораметровой ширины (вот какие тут деревья!) и очень высоко над речкой и далеко за ней (вот какие половодья!), и босой ноге было горячо ступать, а сердцу больно от обретенного мира и радости этого обладания.
Узкая тропа вела в гору, через малинник. Все в гору и в гору. И река, и её заводи, где
Запахло малиновым листом, издалека — скошенной и подсохшей травой.
Сзади кто-то нагонял. Оглянулась — тот самый дед.
— Ну что, дедушк, нашел, как дрова взять?
— А как же. Завтри возьму. Просушу до зимы.
Мы пошагали. Я старалась не отстать и не досадить разговорами, а все же держаться вместе: ночь на подходе.
— Что там, наверху?
— А Гора. Город так назван — Гора. До войны большой был, немцы спалили. Теперь деревянный весь отстроен. Люди поразъехались сперва, а потом вернулись, кто живой остался.
Город начинался большим оврагом, над которым стояла очень строгая, официальная каменная школа.
А овраг зарос репейником, лебедой, молочаем. Из середины зарослей торчала наискосок бузина — видно, съезжала вместе с песком. Цеплялась. А почему оказался овраг? Потому, что река поменяла русло. И мост, тоже довольно-таки официальный, висел над пустой старицей. А речка шла поодаль.
— Капризная, — кивнула я.
— С характером, — подтвердил дед. — Куда весть-то тебя, в гостиницу или к моей старухе?
— А что ближе?
— Гостиница близко тут. Ты откуда идешь-то, не спросил.
Я назвала город. Он присвистнул:
— Издалека. (Он ведь не знал, какя вышла, думал, что путем шла.) Ну так завтри приходи к нам. Я аккурат меду накачаю.
А гостиница была, как все дома в этом городке, — двухэтажная, ни больше ни меньше других. Только что занавески на окнах одинаковые да в сенях запах от уборной. А так — садик, половичок на ступенях. В коридоре нас встретила белолицая босая женщина. Она несла, прижав к животу, самовар. Дед пошептал ей что-то. Я топталась у двери.
— Чай будем пить? — Это я так сказала, чтоб не просить. Очень тяжко номер в гостинице выпросить. И есть, а не дадут. И с чего бы?
— Надолго к нам? Или на одну ночь?
— Пока на одну.
— С девочками положу. Их сейчас нет, на танцы пошли. Агрономы из Марева, из деревни, на танцы приехали.
Она провела меня через комнату, где спали двое мужчин.
— Ничего. Пьяные. До полудня спать будут.
В другой комнате, за проходной, сняв сумку с железной кровати, указала:
— Вот тут и лягите.
В комнате была еще только одна кровать.
— А девочки?
— Они на этой. Да господи, с кавалерами прогуляют до утра. А утром ехать. Они рады, что приткнувши.
— Неудобно. Может, другая комната есть? Я оплачу.
— Нету ничего. Я бы с радостью. Да спите, спите. Мне дед сказал, сколь вы прошли. Он нам родной, дед, нашей тетки муж.
Вот кому, стало быть, я обязана этой койкой.
Вечером, да усталая, я не разглядела. А городок был отличный. Деревянный, поставленный на деревянный тротуар, с одной стороны — тот самый овраг с бузиной, а с другой — большущий стог сена. Выше домов. Он как бы выводил город в ноле, а потом в лес, к речному спуску и — дальше, неведомо куда, к деревням или таким же вот городам. Я плохо выспалась — мешали девочки. Пришли рано, одна плакала:
— И не уговаривай, больше не поеду. Хамы, хамы городские!
Другая утешала и все порывалась уйти погулять ещё («Я бы поглядела, как там мой Петенька с другими крутит») и не решалась обидеть подругу, хотя втайне и надеялась, что Петенька не крутит и что это именно он ходит под окном и посвистывает.
Потом, когда девочки притихли и Петенька отвалил, начало меня сносить течением сна, обретавшего все большую четкость. За последнее время я забыла, что бывает такой ядреный, без болотной зыбкости сон.
Когда утром я вышла из комнаты (девочек и правда уже не было, а пьяные еще спали), в коридоре, как и вчера, босоногая белолицая дежурная ставила самовар.
Она напомнила, что дед звал к нему, объяснила, как идти. И вот я у того стога, что выводит город к другим далям и весям.
И за мною шла моя тоска.
Она догнала меня еще вчера, возле гостиницы. Почему — не знаю. Может, было невыносимо, что Ты не видел той речки, и моста, и заводей внизу, под солнцем. А может, просто нагнала по следу. Но я опять опущу это. Потому что в то время Ты еще не потерял для меня живых и теплых черт и не обрел значения символа. Хотя молитвенное смирение уже гнездилось где-то в глубине. И первые слезы — не гордые и злые, а истинные, от печали и утраты и уже от благодарности— горячо подступали к глазам.
А трава вдоль тропы касалась рук. И касалась ноздрей ее разогретая пыльца. Цветы так не умеют пахнуть, как трава. Это была уже вторая трава на заливном вдоль речки лугу.
Она много петляла в своей жизни, эта речка. Она разбросала много оврагов и оползней. Теперь они поросли где лесом, где буйной травой, а где остались песчаными срезами, и все это вместе давало эффект прекрасного, эффект зарождения счастья. И дед поселился посреди этой благодати рядом с еще четырьмя владельцами маленьких крепких домишек.
Дом был обнесен частоколом (я потом узнала — от лисиц, а то больно цыплят крадут), а сад — отличный фруктовый сад с ульями — вынесен за изгородь (люди здесь не воруют. Все свои, все на виду, даже и городские). Хозяйка деда была — старое издание белолицей гостиничной дежурной. И так же приветлива. Только что не испорчена службой. И щеки пожелтели немного от времени, но не сильно. Принесла меду в большой банке:
— Дед ушел, дак велел принять, угостить. Садитесь, садитесь к столу. И самоварчик готов.