День жаворонка
Шрифт:
И началось, закрутилось.
Теперь Буров являлся ежевечерне. Виталий приходил с работы, а в коридоре на вешалке дубленка. Ему не надо было заглядывать, а что там, под дубленкой: там было пальтецо птичьей ужины. Маленький черный галочий кафтанчик и небрежно заткнутая в рукав шапочка с ушками (та, у которой постоянно затягивались тесемки). У Юрки был теперь свой ключ от квартиры (Прасковья Андреевна оставила, уезжая), и он, ожидая Виталия, ставил на плиту чайник. В кабинете на столе поселилась Юркина пишущая машинка; на тахте валялся тещин платок — Она (она всегда почему-то полулежала) куталась
Человек идет через поле. Колосья. Нет, откуда же колосья? 22 марта. Солнышко. Весна. Ручьи под снегом. Вода спешит в овраг. Она смыла снег с прошлогодней — зеленой, не живой — травы, пригнула эту траву, трава стелется по течению.
Солдат смотрит на эту траву. Он и сампрошлогодний. Мертв. В глазах не оживает все это — так, мелькает уныло, почти не оцвеченное. Жаворонок в небе. Вернулся. Трепещет крыльями в пении за его спиной. Солдат не оборачивается. Скулы сжаты, брови сведены. И черные пожары в глазах, и плач ребенка над этим. И снова крик ребенка. Уже явный, не из видения.
Солдат мотает головой. Крик остается — немного странный, горловой, будто тщится перейти в песню. Солдат настораживается, потом бежит на звук. С пригорка, темного от обнажившейся земли, с копешки сена, слетают галки. Солдат бежит ближе, ближе — стой! На примятом сене — девочка лет пяти. Замусленный ватник застегнут у горла, не надет в рукава. Белеет худое лицо, обведенное черным платком. Она пытается встать, тянется к солдату. Он подхватывает худенькое тельце. Девочка закрывает глаза. Ее сон похож на обморок.
Через снег и грязь шагает солдат. Сквозь штанину сочится кровь. Он хромает. Проваливается в ямы, спешит, руки его крест-накрест сжимают крохотный островок жизни, готовый вот-вот оказаться под черной водой.
Солдат в избе. Длинная старуха молча подносит стакан молока. Девочка открывает глаза и вдруг припадает к молоку. Солдат смотрит жалостно, даже как-то по-бабьи. И мы впервые видим: он жив. Остался жив.
Шли дни. Лида не звонила. Устраивалась для новой жизни? Выдерживала характер? Ждала зова? Виталий вздрагивал от каждого телефонного звонка, от шума открываемой двери. Ждал? Боялся?.. «И холодно бессонным глазам…» Растерянность прошла. И раздражение тоже. Теперь все чаще помнился маленький Крапивин-Северный и дорога к нему из лесничества. Вечерами ездил, закатным часом: за мутным стеклом кабины шевелились ветки, черные на оранжевом, что-то говорил случайный шофер, рассказывал. И — мелькание стволов, и свобода без забот, и свои короткие дорожные мысли, и удалая какая-то веселость, а все вместе — Лида. Все шло от нее. Только он, мальчик еще, по понимал.
И как он стоял в полутьме возле ее дома, и Лида открывала дверь в прочность и покой (теплый свет в глаза, теплый дух в лицо).
— С дороги?
Виталий думал: заботится. Если с дороги — скорей накормить. Теперь знал: хотела безраздельности. Чтобы сразу — к ней. И радовалась, когда было так (так было почти всегда).
Прасковья Андреевна, в те годы еще более шустрая, собирала на стол. А уж потом не путалась, шла за переборку.
— Ну, рассказывай, что там наш Рольф в лесах? (Они оба тогда любили Сетон-Томпсона — с тех пор, как Виталий принес Лиде эту книгу, толстую, в коричневом переплете с золотом, еще, наверное, отцову. Он сказал Лиде: «Для меня лучшей книги нет. Пусть — у тебя, ладно?» И она поняла, кивнула благодарно. Вот потому Виталий и назывался «Рольф в лесах»: лестная кличка.)
— Ну, так что наш Рольф?
— Он, Лида, за деревьями леса не видит. Он, как бобр, своими зубами грызет сухие деревья, потому что рабочих нет, и скоро будет, как пчела, опылять деревья.
— Бедный Рольф!
Она капельку подсмеивалась, и неудачи казались не такими уж тяжкими. Как он тянулся к ней в те дни!
Виталий — почти сорокалетний уже человек — оглядел комнату, заставленную полками, сразу увидел среди Лидиных книг Сетон-Томпсона — тот самый том, коричневый с золотом. Берегла.
Лидка, как же так?
Резко зазвонили у двери. Она! Лида! Вот и отлично! Все изменим… «Регенерация» — есть такое слово: восстановление… Уж если ящерица может восстановить оторванный хвост, а рак — клешню… А почему, собственно, звонит? Есть ведь ключ. А, чтобы он открыл…
Виталий думал так, пока бежал через коридор. Распахнул дверь. На площадке стояла сияющая Пашута.
— Папка! — Она так порозовела за дни отдыха, так рассиялись яркие и нежные глаза! — А где мама?
— Пашутик-Парашютик, дорогой! Ты почему одна?
— Бабушку похитили разбойники, чтобы взять с тебя выкуп.
И рассмеялась своей шутке — милое, ни в чем никогда не виноватое создание.
— Уф! Уф! — отдувалась теща, взбираясь по лесенке. — Хватит миловаться! Виталь, у нас тут заело замок от чемодана…. (Прасковья Андревна была не в ладах со всякой техникой, даже с чемоданной.) Пашута, поставь чайник! Ну что, Виталь, открыл? Молодец! Куда ты мои тапки забросил?
— Вот они, Прасковья Андревна.
— Как Лидушка?
— В командировке.
— Что это? Вроде не собирались. Где же?
— По разным городам.
— Ну-ну! Работа какая колобродная! Пользуется, что муж безответный.
Теща любила его. Господи, как все рвать? Вот оглянулась на дверь Пашутиной комнаты, зашептала:
— Ух, дочка твоя — прямо закружила всех! Парни за ней хвостом. И веселая была. Думается: может, и ничего, может, найдет судьбу.
— Рано ей о суд кис Прасковья Андревна. Пусть свою не высшую математику учит: (х-у) 2…
— Ну-ну, и то верно.
И теща потопала в кухню — делать ревизию их с Лидой «холостяцкому», как она говорила, житью.
Пашута, отпросившись у бабушки, помчалась к подругам. Виталий ушел в свою комнату. Прасковья Андревна, как всегда, стала топать и шаркать у его порога.
— Ты что, уже навечно теперь ааючился? Или чаи со мной погоняешь?
Но тут позвонили в дверь. Старуха открыла и так и накинулась радостно: