Деньги
Шрифт:
Саккар улыбался, стоя у своей колонны. Его свита сделалась еще многочисленнее: повышение акций Всемирного на десять франков взволновало всю биржу, где давно уже предсказывали, что день ликвидации будет днем краха. Гюре вместе с Седилем и Кольбом подошел к Саккару, громко выражая свое сожаление по поводу чрезмерной осторожности, заставившей его продать акции по курсу в две тысячи пятьсот; Дегремон, с безразличным видом разгуливавший под руку с маркизом де Боэном, весело рассказывал ему о поражении своих лошадей на осенних скачках. Но больше всех торжествовал Можандр: он осыпал насмешками капитана Шава, который тем не менее упорно отстаивал свои пессимистические взгляды, говоря, что смеется тот, кто смеется последним. Такая же сцена происходила между расхваставшимся Пильеро и меланхолическим Мозером: первый сиял, второй сжимал кулаки, сравнивая это упрямое, бессмысленное повышение
Прошел час, курсы почти не менялись, сделки в «корзине» заключались, но уже без прежнего одушевления – по мере поступления новых ордеров и телеграмм. В середине биржевого дня всегда наступает такое затишье, текущие дела идут медленнее, все ждут решающей битвы за последний курс. Тем не менее рычание Якоби, прерываемое пронзительными возгласами Мазо, все еще раздавалось в зале: теперь они были заняты операциями с премией:
– Даю «всемирные» по три тысячи сорок, премия пятнадцать…
– Беру «всемирные» по три тысячи сорок, премия десять…
– Сколько?
– Двадцать пять. Пришлите!
Должно быть, Мазо исполнял теперь распоряжения Фейе, потому что многие провинциальные игроки, желая ограничить свой риск и не решаясь на покупки с непременной поставкой, покупали и продавали с премией. И вдруг толпа заволновалась, послышались прерывистые возгласы. «Всемирные» понизились на пять франков! Потом на десять, потом на пятнадцать франков и упали до трех тысяч двадцати пяти.
В эту самую минуту Жантру, который куда-то выходил и только что вернулся, шепнул на ухо Саккару, что баронесса Сандорф находится на улице Броньяр, в своем экипаже, и спрашивает у него, не следует ли ей продать. Этот вопрос в тот момент, когда курс начал колебаться, вывел Саккара из себя. Он живо представил себе неподвижного кучера на козлах, баронессу, изучающую свою записную книжку и устроившуюся как у себя дома за закрытыми окнами кареты.
– Пусть она убирается к черту! А если она продаст, я ее задушу.
Слух о понижении на пятнадцать франков дошел до Массиаса точно сигнал бедствия, и он сейчас же подбежал к Саккару, чувствуя, что понадобится ему. И действительно, Саккар, подготовивший, чтобы поднять последний курс, один трюк – телеграмму, которую должны были прислать с лионской биржи, где повышение было несомненно, – начал беспокоиться: телеграммы все еще не было, и это непредвиденное падение на пятнадцать франков могло привести к катастрофе.
Не останавливаясь перед Саккаром, Массиас на бегу искусно задел его локтем и, навострив уши, принял распоряжение:
– Живей к Натансону, четыреста, пятьсот, сколько понадобится.
Все это было проделано так быстро, что заметили только Пильеро и Мозер. Они кинулись за Массиасом, чтобы узнать, в чем дело. Массиас, с тех пор как он поступил на службу во Всемирный банк, сделался очень значительной особой. Все старались вызвать его на откровенность, прочитать через его плечо полученные им ордера. Да и сам он получал теперь прекрасные барыши. С веселым добродушием неудачника, которого до сих пор судьба не баловала, он удивлялся своему успеху, он теперь находил сносной эту собачью биржевую жизнь и уже не говорил больше, что здесь везет только евреям.
Внизу, в кулисе, в ледяном холоде галереи, которую ничуть не грело близкое к закату бледное солнце, акции Всемирного понижались не так быстро, как в «корзине», и Натансон, извещенный своими комиссионерами, сумел произвести арбитраж, что не удалось Делароку вначале: купив в зале по три тысячи двадцать пять, он перепродал под колоннадой по три тысячи тридцать пять. Это не заняло и трех минут, а он заработал шестьдесят тысяч франков. Благодаря уравновешивающему действию друг на друга этих двух рынков – легального и терпимого – эта покупка сразу подняла курс до трех тысяч тридцати. Агенты, локтями расталкивая толпу, безостановочно бегали из залы в галерею и обратно. Однако курс в кулисе уже готов был поколебаться, когда распоряжение, переданное Массиасом Натансону, удержало его на трех тысячах тридцати, затем повысило до трех тысяч сорока. Между тем, благодаря этому контрудару, акции и наверху, в «паркете», тоже вернулись к первоначальному курсу. Однако поддерживать его было трудно, так как тактика Якоби и других маклеров, действующих от имени понижателей, видимо заключалась в том, чтобы приберечь большие продажи к концу биржевого дня, запрудить рынок акциями и, воспользовавшись паникой последнего получаса, вызвать падение курса. Саккар отлично понял опасность и условным знаком предупредил Сабатани, который в нескольких шагах от него курил папироску с рассеянным и томным видом любимца женщин.
Часы пробили три четверти, оставалось лишь четверть часа до закрытия. Толпа теперь кружилась и кричала, словно подстегиваемая каким-то адским вихрем. «Корзина» выла и рычала; оттуда доносились такие звуки, словно кто-то бил в медные котлы. И вот тогда-то произошло событие, которого с таким тревожным нетерпением ждал Саккар.
Юный Флори, с самого открытия каждые десять минут приносивший с телеграфа целые кипы телеграмм, появился опять, расталкивая толпу и читая на ходу телеграмму, которая, по-видимому, приводила его в восторг.
– Мазо! Мазо! – крикнул чей-то голос.
И Флори инстинктивно повернул голову, словно назвали его собственное имя. Это был Жантру, которому хотелось узнать, в чем дело. Но Флори оттолкнул его; он слишком спешил, он был переполнен радостью при мысли о том, что Всемирный кончит повышением, ибо телеграмма извещала, что на лионской бирже акции поднялись в цене, что там были заключены такие крупные сделки, которые не могли не повлиять на парижскую биржу. И действительно, уже начали прибывать и другие телеграммы, многие маклеры получили ордера на покупку. Результат сказался немедленно и был весьма значителен.
– Беру «всемирные» по три тысячи сорок, – повторял Мазо своим пронзительным, как квинта, голосом.
И Деларок, осаждаемый спросом, надбавил пять франков:
– Беру по три тысячи сорок пять.
– Даю по три тысячи сорок пять, – ревел Якоби. – Двести по три тысячи сорок пять.
– Пришлите.
Тогда повысил и Мазо:
– Беру по три тысячи пятьдесят.
– Сколько?
– Пятьсот… Пришлите…
Но к этому времени шум, сопровождавшийся дикой, эпилептической жестикуляцией, сделался до того оглушителен, что сами маклеры уже не слышали друг друга. В пылу профессионального азарта они стали объясняться жестами, так как утробные басы терялись в общем гуле, а тонкие, как флейта, голоса замирали, превращаясь в писк. Видны были широко разинутые рты, но казалось, что из них не вылетает ни звука, говорили только руки: жест от себя означал предложение, жест к себе – спрос; поднятые пальцы указывали цифру, движение головы – согласие или отказ. Это был язык, понятный только посвященным; можно было подумать, что припадок безумия охватил разом всю толпу. Сверху, с телеграфной галереи, смотрели вниз женщины, пораженные и напуганные этим необычайным зрелищем. В отделении ренты, где было особенно горячо, происходила форменная драка, чуть ли не кулачный бой, а двойной поток публики, сновавший взад и вперед в этой части зала, то и дело разбивал группы, которые немедленно сходились вновь. Между отделением наличного счета и «корзиной», возвышаясь над бушующим морем голов, одиноко сидели на своих стульях три котировщика, похожие на обломки крушения, вынесенные волнами; наклонясь над большими белыми пятнами своих книг, они разрывались на части, ловя на лету быстрые изменения колеблющегося курса, которые им бросали то справа, то слева. В отделении наличного счета свалка перешла все границы: лиц уже нельзя было разобрать, это была какая-то плотная масса голов, темная кишащая масса, над которой выделялись маленькие белые листочки мелькавших в воздухе записных книжек. А в «корзине», вокруг бассейна, теперь уже полного смятых фишек всех цветов, серебрились седые шевелюры, блестели лысины, виднелись бледные искаженные физиономии, судорожно вытянутые руки; словно в движении неистового танца, все эти человеческие фигуры лихорадочно тянулись друг к другу и, кажется, разорвали бы друг друга, если бы их не удерживал барьер. Эта бешеная горячка последних минут передалась и публике: в зале была страшная давка, беспорядочная толкотня, чудовищный топот большого табуна, загнанного в слишком узкое помещение; шелковые цилиндры блестели на фоне темных сюртуков в рассеянном свете, проникавшем сквозь стекла.
И вдруг удар колокола прорезал весь этот шум. Все стихло, руки опустились, голоса умолкли – в отделениях наличного счета, ренты, в «корзине». Теперь слышался только глухой ропот толпы, подобный непрерывному шуму потока, вошедшего в свое русло. И в неулегшемся возбуждении передавался из уст в уста последний курс: акции Всемирного дошли до трех тысяч шестидесяти, то есть на тридцать франков превысили вчерашний курс. Поражение понижателей было полным, ликвидация еще раз оказалась для них гибельной, ибо разница за последние две недели выразилась в весьма значительных суммах.