Деревушка (= Поселок)
Шрифт:
Когда в ноябре он добрался до Французовой Балки, там уже все шло привычным порядком. Поселок смирился с существованием приказчика, хотя за своего и не признал – кроме Варнеров, пожалуй. Бывало, раньше Джоди какую-то часть дня проводил в лавке, а нет, так всегда где-нибудь неподалеку. Теперь же, как доложили Рэтлифу, завел обычай временами не появляться вовсе, и покупателям – а они у него из года в год были одни и те же и обслуживали себя главным образом самостоятельно, оставляя скрупулезно отсчитанную мелочь в сигарной коробке, прикрытой ящиком из-под сыра, – уже несколько месяцев приходилось по всякой ерунде иметь дело с человеком, даже имени которого полгода назад никто слыхом не слыхивал, который на все вопросы отвечал «да» или «нет» и прямо в лицо никому не глядел или, во всяком случае, не глядел достаточно долго, чтобы запомнить имя, шедшее с этим лицом в паре, но зато уж в вопросах, касающихся денег, ошибок не допускал. Джоди Варнер – тот допускал их то и дело. Как правило, естественно, в свою пользу, а если в кои-то веки и отпустит покупателя с неоплаченной катушкой ниток или жестянкой нюхательного табаку, то потом рано или поздно все равно свое возьмет. Все уже привыкли к этим его просчетам, большой беды в них не видя, тем более было известно, что, пойманный за руку, он их исправит, с грубоватым, искренним дружелюбием обратив все в шутку,
– Чепуха, – сказал Рэтлиф. – Рано или поздно все равно кто-нибудь ущучит его. И за двадцать пять миль отсюда не сыщешь мужчину, женщину или ребенка, который не знал бы, что в этой лавке есть и что почем, не хуже любого из Варнеров, хоть Билла, хоть Джоди.
– Ха, – отозвался его собеседник, кряжистый, коротконогий человек с чернобровым смышленым лицом, некто Одэм Букрайт. – То-то и оно.
– Что, скажешь, так-таки никто его ни разу и не заловил?
– Ни разу, – проронил Букрайт. – И нашим это не нравится. А иначе кто бы чего говорил?
– Да уж, – согласился Рэтлиф. – Кто бы говорил?
– И с этим кредитом тоже, – сказал еще один – долговязый, с шишковатой, лысеющей, сонно клонящейся головой и светлыми близорукими глазами – звали его Квик, в его ведении была лесопилка. Этот высказался насчет кредита: дескать, выяснилось с ходу, что приказчик не хочет давать в долг ничего и никому. До того дошел, что наотрез отказался продлить кредит человеку, который влезал в долги и снова из них выкарабкивался чуть ли не каждый год вот уже лет пятнадцать, и Билл Варнер в тот вечер самолично примчался галопом на своей лоснящейся от жира, громко екающей нутром старушке кобыле и ворвался в лавку с воплем таким громким, что слышно было в кузнице через дорогу: «Ты что, прах тебя дери, забыл, чья это лавка, что ли?»
– Ну, мы-то не забыли, чья это лавка пока что, – сказал Рэтлиф.
– Или чьей эту лавку некоторые пока что считают, – подхватил Букрайт. – Все-таки в дом к Варнерам он покамест не перебрался.
Он это к тому, что приказчик жил теперь уже в поселке. Однажды субботним утром кто-то заметил, что позади лавки нет привязанного мула под седлом. По субботам лавка не закрывалась до десяти и дольше, вокруг нее всегда толклась куча народу, и несколько человек видели, как Флем потушил свет, запер двери и ушел, на своих двоих. А на следующее утро он, прежде не показывавшийся в поселке с субботнего вечера до утра в понедельник, появился в церкви, и те, кто его там увидел, так и замерли, не веря своим глазам. Кроме серой суконной кепки и серых штанов, на нем была не только чистая белая рубаха, но еще и галстук – фабричного производства, крошечный такой, бабочкой, из тех, что железненькой прицепкой застегиваются сзади. И длины-то в нем двух дюймов не набралось бы, зато единственный галстук во всей Французовой Балке и ее окрестностях, не считая того, в котором ходил в церковь сам Билли Варнер, причем Флем так и носил этот галстук, во всяком случае, точно такой же, с того воскресенья и до самой своей кончины (позже, когда он уже стал президентом банка в Джефферсоне, прошел слух, будто этих галстуков он заказал в свое время сразу партию оптом) – этакая крошечная, гадостно-плоская, потаенного зацепления нашлепка, вроде какого-то загадочного знака препинания на белом поле рубашки, придававшая ему тот же, что у Джоди Варнера, только возведенный в энную степень издевательски торжественный вид и с вопиющей настырностью заставившая всех, кто в тот день присутствовал, почувствовать его чужеродную сущность, физически оскорбительное вторжение, провозвестием которого прозвучала однажды на склоне весеннего дня поступь негнущейся ноги его папаши на настиле крыльца лавки. Флем отбыл на своих двоих; на следующее утро пришел в лавку снова пешком и снова при галстучке. К ночи всей округе стало известно, что с минувшего воскресенья он живет и столуется в доме у одного семейства, примерно в миле от лавки.
Билл Варнер давно вернулся к привычному укладу своего ленивого, но плодоносно-беспечального существования, а может, и не порывал с ним вовсе. Лавку он не навещал с начала июля, с самого Дня независимости. А поскольку Джоди тоже в лавке не появлялся и в наступившем августовском вялом и застойном межсезонье, покуда не вызрел хлопок, делать было решительно нечего, то стало и впрямь похоже, будто все бразды и нити власти – не только в смысле владычества в лавке, но и по части извлечения доходов, самого, наконец, права собственности – прибрал к рукам приземистый субъект в неуклонно засаливающейся белой рубахе и до неуязвимости никчемном галстучке, тот самый, что высидел все эти бесхозно сиротеющие дни, молчаливо затаившись в опутанной густым хитросплетением теней пахучей внутренности всеми покинутой лавки, изрядно напоминая белесого, раздувшегося паука какой-нибудь всеядной, хотя и неядовитой породы.
А произошло это в сентябре. Вернее, началось, хотя сперва никто не понял, к чему дело клонится. Коробочки хлопка раскрылись, и начался их сбор. Однажды утром первый из тех, кто приехал сдавать хлопок, наткнулся в лавке на Джоди Варнера. Дверь хлопкоочистителя была распахнута: варнеровский кузнец Трамбл со своим подмастерьем и негром-кочегаром возились с локомобилем – осматривали его, проверяя перед началом сезона; тут из лавки появился Сноупс, прямиком пошел в сарай хлопкоочистителя и исчез из виду и, на какое-то время, из памяти тоже. И только когда вечером лавка закрылась, все вдруг поняли, что Джоди Варнер просидел в ней весь день. Но даже и этому не придали большого значения. Подумали, что Джоди сам же и послал приказчика присмотреть за открытием хлопкоочистителя – заленившись, переложил на него свою всегдашнюю обязанность и временно принял дела в лавке, благо там можно посидеть в холодке. Зато когда машина хлопкоочистителя запыхтела и начали прибывать первые груженые подводы, у всех словно глаза раскрылись. Потому что в лавке по-прежнему торчал Джоди, шаря по полкам и суетясь из-за медяков, тогда как приказчик весь день просидел на табурете, следя за балансиром весов, покуда подводы в очередь заезжали на них, перед тем как стать под всасывающую трубу хлопкоприемника. Прежде Джоди и здесь и там успевал. То есть в основном-то он посиживал у весов, предоставив безнадзорную лавку самой себе, – да она и так вечно стояла без присмотра, – правда, временами, единственно чтобы устроить себе передышку, он оставлял чей-нибудь воз на весах и уходил, и очередь застывала минут на пятнадцать или даже на сорок пять, пока он в лавке, хоть там и покупателей за это время могло ни одного не случиться,
– Вот оно, – сказал Рэтлиф. – Понял! Что Джоди торчит тут – это бы еще полбеды. А вот кто ему велел этак торчать-то? – Он поглядел на Букрайта, Букрайт на него. – Всяко не дядя Билл. И лавка и хлопкоочиститель чуть не сорок лет уже на пару работают, и всегда Джоди управлялся с ними в одиночку. А у дяди Билла не те годы уже, чтобы запросто менять привычки. Да уж. Хорошо, а вывод?
С галереи можно было наблюдать за обоими. Люди подъезжали на придавленных грузом подводах, выстраивали их вереницей на обочине, уткнув мулов мордами в задок впереди стоящей повозки, и ждали своей очереди поставить воз на весы, а потом под всасывающую трубу, спешиться и, намотав вожжи на подвернувшийся столбик, взойти на галерею, с которой видно было неподвижное, непроницаемое, непрестанно жующее лицо приказчика, царственно восседавшего перед балансиром весов, суконную кепку, крошечный галстук бабочкой, тогда как из лавки то и дело слышались отрывистые, ворчливые бурканья, которыми Варнер отзывался, когда покупатели вынуждали его проронить слово. То и дело кто-нибудь из наблюдателей сам заходил в лавку купить плитку табаку или жестянку с нюхательной засыпкой, в которых толком-то и нужда еще не приспела, либо просто хлебнуть водицы из можжевеловой бадьи. Дело в том, что в глазах Джоди появилось нечто, чего прежде не наблюдалось, – некая тень, не то досада, не то раздумье, не то затаенное предчувствие; еще все-таки не обида, но уже какая-то растерянность. Именно этот момент всем вспоминался позже, года два или три спустя, когда они говорили друг другу: «Это было, когда он Джоди обскакал», правда, Рэтлиф вносил поправку: «То есть ты хочешь сказать, когда до Джоди это доходить начало».
Но все это маячило еще где-то в будущем. А сейчас с галереи просто смотрели, наблюдали, ничего не упуская. Весь тот месяц каждый день с восхода и до заката воздух дрожал от быстрого стука локомобиля; подводы вереницей тянулись к весам и одна за другой подъезжали под трубу хлопкоприемника. То и дело приказчик через дорогу переходил к лавке, весь – и штаны, и кепка, и даже галстучек – облепленный клочками хлопка; фермеры, коротавшие время на галерее в ожидании своей очереди к трубе или к весам, смотрели, как он заходит в лавку, а через мгновенье оттуда доносился его голос – коротко и деловито что-то бормотнет, и все. Но уж теперь Джоди Варнер не выходил, как бывало, вместе с ним постоять чуток у дверей, и все взгляды следили только за широкой, коренастой фигурой приказчика – как его бесформенная, зловеще осанистая и безвозрастная спина удаляется к хлопкоочистителю. После того как хлопок собрали, пропустили через очиститель и продали, подошло время, когда Билл Варнер обычно рассчитывался со своими арендаторами и должниками. Прежде он делал это сам, один, не позволяя даже Джоди помогать себе. На этот раз он уселся за конторку перед железным сейфом, и тут же, у его колена, Сноупс – на ящике с гвоздями, листает гроссбух. В подземельной тесноте помещения, увешанного по стенам полками с консервами и заваленного всяческой хозяйственной утварью, а теперь еще и набитого терпеливыми, пропахшими землей людьми, которым только бы дождаться, послушно и почти безропотно принять любую плату, которую Варнер начислит им за год работы, Варнер и Сноупс напоминали белого купца и его попугайски натасканного подручного из туземцев где-нибудь в африканской фактории.
К благам цивилизации подручный приобщался быстро. Никто не знал, сколько платит ему Варнер, знали только, что Варнер в жизни никогда денег на ветер не бросал. Однако человек, который пять месяцев назад ездил на работу восемь миль туда и восемь обратно на тягловом муле в облезлом, бросовом седле, таская за собой жестяной бидончик с холодной вареной репой и горохом, – этот человек теперь не только способен был, словно какой-нибудь коммивояжер, оплачивать койку с бельем и накрытый стол, но еще и одолжил кому-то из односельчан изрядную сумму денег (с каким обеспечением и под какие проценты, об этом молва умалчивает), а к концу страды, прежде чем последний хлопок был пропущен через очиститель, все уже знали, что в любой момент у него можно занять какую угодно сумму от двадцати пяти центов до десяти долларов, если заемщик не поскупится на проценты. Следующей весной Талл, пригнав в Джефферсон гурт скота для отправки по железной дороге, зашел проведать заболевшего Рэтлифа – у того обострилось застарелое воспаление желчного пузыря, и он лежал у себя, в собственном доме, в котором хозяйство вела его вдовая сестрица. Талл рассказал Рэтлифу о том, что большое стадо захудалых беспородных коровенок, зимовавшее на ферме, которую папаша Сноупс и на другой год продолжал арендовать у Билла Варнера, за то время, пока Рэтлифа возили в больницу в Мемфис, делали ему операцию и пока он лежал дома, мало-помалу вновь обретая интерес к происходящему вокруг него, – это самое стадо постепенно и неуклонно росло, а потом вдруг в одну ночь исчезло, и его исчезновение совпало с появлением стада толстеньких чистокровных герефордовских коров совсем на другом пастбище, совсем в другом месте – на ферме, которую Варнер держал для себя, никому в аренду не отдавая, словно одно стадо, оземь грянувшись, перенеслось и перевоплотилось в другое, полностью и без потерь, разве что видом стало попригляднее и явно ценой подороже, и только позже стало известно, что коровы эти попали на Варнерово пастбище при помощи изъятия залога по просроченной закладной, номинально принадлежавшей Джефферсонскому банку. Букрайт и Талл оба наведывались к Рэтлифу и оба об этом рассказали.
– Может, они все это время в сейфе хранились? – слабо отозвался Рэтлиф. – А что Билл говорит – чьи они?
– Говорит, что Сноупса, – ответил Талл. – Он говорит: «Спроси этого пройдоху, с которым Джоди якшается».
– Ну, и ты спросил?
– Букрайт спрашивал. А Сноупс говорит: «Они на пастбище Варнера». А Букрайт ему: «Но Билл говорит, что они твои». А Сноупс отвернулся, сплюнул и говорит: «Они на пастбище Варнера».
По болезни Рэтлиф и еще кое-чего не видел. Только слышал – донесся до него подержанный слушок, правда, к тому времени Рэтлиф уже шел на поправку и в силах был сам домыслить, разобраться, что к чему, с его-то жадным до новостей, цепким умом, пока сидел, обложенный подушками, в кресле у окна, задумчивый и непроницаемый, следил за приходом осени, вдыхая крепкий, пьянящий дух октябрьских полдней, и представлял себе, как однажды весенним утром – этой, второй весной – некто Хьюстон, сопровождаемый по пятам собакой – великолепным гончим псом, огромным, в голубоватых подпалинах, – подвел лошадь к кузнице и увидел там незнакомца, который, склонившись над горном, пытался развести огонь, плеская жидкостью из ржавой жестянки, – молодой, ладно скроенный, мускулистый парень, – вот он обернулся, обнаружив доверчивое спокойное лицо с низким, по самые брови заросшим лбом, и сказал: