Деревянная квитанция
Шрифт:
Одна половина квитанции тосковала по другой там, где уже завершился миф и незаметно от должника одна эпоха заменилась другой.
Ощущение, что я попал в другое физическое и психическое измерение, не покидает меня с тех, по-скифски замедлившихся, минут, как я оказался в Горном Алтае.
Пространство, так и не найдя переводчика, который мог бы перевести с наречья рек, лиственниц и скал на человеческий язык, вдруг заговорило со мной, минуя слово, на языке линий и красок, как молодой, онемевший от волнения художник, развертывающий свои холсты и держащий экзамен на право
Только горная река может осуществить парадокс времени: соединить торопящийся миг с бесконечно повторяющей себя вечностью.
Катунь - это вечность, пролетающая мимо тебя как обновленная минута. Кажется, что кто-то сжал вечность, омолодил ее и запер в ущелье. Река алтайского эпоса, старинных легенд. Старики сказители называют Катунь дочерью Сартакпая. Этот мифический богатырь кочует из века в век, поселившись в сознании сменяющихся поколений скотоводов-алтайцев.
Как не поражаться тонкости и химеричности алтайского народного воображения! Катунь - это река и одновременно прекрасная девушка, несущаяся навстречу жениху Бию. Это одновременно дочь богатыря Сартакпая и прозрачная вода, отражающая облака, гибкие стволы деревьев с рыжими белками на ветвях.
Эпическая мысль растворяет в слове мир и вновь созидает его из волн, облаков, птиц и ветвей.
Слово эпоса - как богатырь Сартакпай, кидающий скалу в свою дочь Катунь.
А то место, где бушуют и пенятся пороги Тельдекпеня, - это рассыпавшиеся куски брошенной Сартакпаем скалы.
Эпос - это еще не опошленное волшебное слово, способное превратиться в лес, в гром, в гремящее синее тело реки, в белку, прыгнувшую на ветку кедра, и одновременно в разбуженное твое сознание и снова стать паузой, тишиной, завитком дыма над крышей, курганом, где лежит свернувшись прошлое и грезит, словно видя сны.
Почему создатели эпоса видели мир, словно смотрели на него то сквозь быстрину горного потока, то сквозь паузу задремавшего тысячелетия?
Не так ли видел мир и Вернадский, к которому на консультацию приходили геологические эпохи и звездные скопления, тоскующие по человеческой мысли, способной все понять и объяснить.
Реки - это наши двоюродные сестры. Эпос об этом догадался раньше, чем наука.
Я бывал в Горном Алтае в разные годы, и край навсегда врезался в мое сознание, словно мне каким-то чудом удалось посадить в раму Катунь, радугу, повисшую над лесом, и старого охотника, несущего тушу только что убитого козла.
Лето тысяча девятьсот пятидесятого года.
Я еду по дорогам Горного Алтая с радиопередвижной машиной, обслуживающей высокогорные аилы, глухие углы, где еще есть старики, не имеющие представления о технике XX века.
Передо мной сидят два старика и напевают эпическое сказание, а рядом стоит незнакомый им предмет и записывает песню.
И только старики кончили петь и закурили свои похожие на сук трубки, как магнитофон с удивительной точностью повторил песни, воспроизведя снова утраченные минуты и неповторимые интонации сказителей-певцов.
Старики с ужасом вскочили, заподозрив приезжих, в том числе и меня, в колдовстве.
Поляна, на которой мы сидели, и конусообразный аил, крытый корой лиственницы, вдруг стала точкой пересечения двух времен - далекого прошлого с настоящим.
А потом мы собрали всех жителей поселка и устроили радиоконцерт.
Не об этом ли концерте мечтал Велимир Хлебников, когда писал: "Мусоргский будущего дает всенародный вечер своего творчества, опираясь на приборы Радио, в просторном помещении от Владивостока до Балтики под голубыми стенами неба... Он, художник, околдовал всю страну, дал ей пение моря и свист ветра! Каждую деревню и каждую лачугу посетят божественные свисты и вся сладкая нега звуков".
Чингиз Айтматов в повести "Белый пароход" изобразил подспудную связь чистой, детской души с такой же чистой, первозданной природой.
Убита оленья важенка, символ всего прекрасного, растоптана пьяными ногами детская душа.
Маралы с их живыми, наполненными молодящей кровью рогами - это душа леса, кусок древнего эпоса, созданного природой.
Шебалинский оленесовхоз. Круглые горы и черные, почти голые лиственницы с двумя-тремя ветвями. Глядя на эти ветви, можно подумать, что дует сильный ветер. А ветра нет. Деревья буранов, метелей и гроз - они раз навсегда взметнули в сторону свои ветви, словно охваченные сильным ветром.
Марал, высоко поднявший свое тело уж не для того ли, чтобы доказать, что он не подчинен необходимости, открытой Ньютоном и названной земным притяжением? Но необходимость взяла верх над свободой, и дрожащий нервный зверь с набухшими кровью весенними рогами остался по эту сторону изгороди, на много километров опоясывающей лес оленесовхоза. А потом он стоял в панторезном станке и, тихо мыча от боли, расставался с рогами.
Безмолвие.
Голос кукушки и голос самого леса, из глубины перекликающегося с кукушкой на трубящем оленьем языке.
Если бы я был поэтом, я бы вписал в свои стихи олений голос леса и кукушкино эхо, долетающее как бы из другого мира, звон ручья и бег марала, пытающегося перескочить через двухметровую изгородь. А потом я увез бы эту тишину, олений прыжок и голос алтайской кукушки вместе с исписанным блокнотом.
Картина Чевалкова "Телецкое озеро" своей яркой отчетливостью напоминает аппликацию. Но не из цветной играющей глянцем бумаги вырезал художник горы и синие волны, он осторожно отрезал кусок алтайского неба своими волшебными ножницами и приклеил к холсту.
А на берегу стояли теленгиты и без всякого удивления смотрели, как художник кроит из неба и застывших, онемевших волн платье для своей нарядной картины.
Олень вошел в мое сознание и разбудил картину, только что запертую в вечное молчание и тишину. Но произошло это не здесь и не сейчас, а там и давно, когда еще был жив гениальный ненецкий художник Панков, умеющий превращать цвет в музыку.
В раннем детстве в баргузинской тайге я смотрел на работу тунгусского шамана, который, выбиваясь из сил и обливаясь потом, пытался создать чудо. Но чудо ему не давалось, и шаман упал у горящего костра, тяжело дыша.