Деревянная пастушка
Шрифт:
КНИГА ПЕРВАЯ
«ДЕРЕВЯННАЯ ПАСТУШКА»
1
Над головой, среди сухих душистых кустов, застрекотала ранняя цикада.
Водяная змея сверкнула в обмелевшем за лето водопадике, что с ленивым звоном падал в единственную здесь заводь, где можно было плавать; весной, когда тают снега, по этой широкой полосе горячих белых камней, наверно, бежит поток — недаром на высоких берегах заводи с подмытых корней свисают высохшие водоросли. Откуда-то сверху из колышущегося от жары воздуха слетела большая бабочка и, опустившись подле них на скалу, подставила крылышки солнцу.
— Какой
Ребенком ее уже не назовешь, но и взрослой, конечно, тоже… Как и он, она лежала на скале, уткнувшись подбородком в костяшки пальцев, широко раскрытые голубые глаза на загорелом веснушчатом лице смотрели в упор на него; она была так близко, что он чувствовал на щеке ее дыхание. Нет, ребенком ее уже не назовешь… Он приподнялся и слегка отодвинулся от нее, но тут же вернулся на прежнее место: слишком горячий вокруг был камень.
Ее выгоревшие на солнце волосы были коротко подстрижены, как у мальчишки. На ней был синий бумажный комбинезон, купленный в сельской лавке, выцветший на солнце и от частой стирки, выношенный почти до основы, и синяя рабочая полотняная рубашка (верхние пуговицы ее были, естественно, расстегнуты). Девушка возникла внезапно, когда он плавал нагишом — он сначала решил, что это мальчишка, и не был смущен ее появлением! Когда же обнаружилось, что это вовсе не мальчишка, он, не вытираясь, принялся поспешно натягивать на себя рубашку и брюки, а она стояла и смотрела на него; как только он сел, чтобы надеть туфли, она села рядом и вступила в беседу. Еще бы, чужак, молодой англичанин шести футов росту, прибывший в Нью-Блэндфорд неизвестно откуда, одетый во что-то невероятно заношенное, неумело зашитое… «Мы», естественно, пожелали узнать о нем все до мелочей!
Вопросам ее положительно не было конца! Она все спрашивала и спрашивала — о том, что ей знать было совсем ни к чему (или чего он не мог ей открыть, если не хотел осложнений). Однако она ему нравилась… Ребенком ее уже не назовешь, но сама она еще не отдавала себе в этом отчета — была по-детски открытая, дружелюбная, без свойственного девицам жеманства.
— Там, на затылке? Кто-то огрел меня однажды по голове, — сказал он и улыбнулся.
Она снова ощупала шрам (зашить его как надо тогда было нечем, вот и остался на голове рубец, торчавший, как плавник у рыбы).
— Какой страшный! — сказала она, приподнялась на локтях, придвинулась к нему еще на дюйм — на два и снова распласталась, точно ящерица; от нее так приятно пахло солнцем. Она смотрела, как с его влажной, спутанной гривы (каждая волосинка, словно миниатюрная призма, дробила белый, нестерпимо яркий свет) ручейками стекала вода и высыхала на высоком, умном, золотистом от загара лбу, на лупившемся носу…
Вода сверкала. Воздух, словно стекло, коробился от жары — жара проникала в них обоих снизу, из камня, обрушивалась с неба. Лица их почти соприкасались. Крошечная капелька пота выступила на одной из ее веснушек и поползла по носу, который находился всего в каком-нибудь дюйме от его лица. Она скосила глаза и надула губы, точно собиралась свистнуть… Потом закрыла веки — так крепко, что они даже подрагивали, — протянула руку и, нащупав ворот его рубашки, просунула пальцы внутрь; рука казалась такой горячей его прохладной после купания коже.
— Господи! — воскликнула она. — Отчего это у вас сердце так колотится?!
Он нашел ее пальцы и мягко, но решительно убрал их, выждал немного и возможно более безразличным тоном спросил, как ее зовут…
Широко раскрытые глаза растерянно заморгали, и она разом села.
— Ри, — думая о чем-то другом, сказала она. И внезапно съехала по камням на плоском заду, точно обезьянка; теперь их разделяло футов шесть. — Анн-Мари, — с явной обидой бросила она через плечо. Потом помолчала немного и добавила: — Прозвали в честь бабки, жившей в Луизиане… Вот так-то… Да и ваше имя — Огастин, — уж конечно, тоже французское!
Она и произнесла-то его почти на французский лад. Но не успел он возразить (или хотя бы удивиться, каким образом она сумела это выяснить), как она уже снова была подле него.
— Гляньте! — потребовала она и указала на кармашек своей рубашки, видневшийся из-под лямки комбинезона. На нем цветной шерстью было неуклюже вышито вязью «РИ», а над буквами — черепаха, тоже вышитая цветной шерстью. — Потрогайте, какая у меня черепашка — мя-агонькая! — предложила она и потянула его за руку (но он уклонился).
Тогда она сказала:
— Дайте мне вашу рубашку, я вышью ваше имя, чтоб было как у нас у всех… Т-И-Н-О, — произнесла она, выписывая пальцем буквы на его груди и искоса на него поглядывая. — Тино — дома ведь вас так зовут?
Вовсе нет, решительно отрезал он: никто из друзей не зовет его Тино. Тогда она наконец умолкла, зевнула, встала и начала раздеваться.
— А я не курю! — крикнула она без всякой связи с чем бы то ни было, стягивая рубашку через голову и спуская до лодыжек штаны. — Господи боже мой, вы-то хоть курите? И вообще, что вы делаете? — Одну за другой она вытянула ноги сразу из брюк и из резиновых туфель. — И спиртного я тоже в рот не беру — просто не выношу!
Он ожидал увидеть под мальчишечьей одеждой голого подростка, а на Ри оказалось модное крепдешиновое белье.
— Вот так-то! А волосы у меня вылезли во время скарлатины, ну и что? — И вся в персиковом крепдешине она прямо со скалы бросилась в заводь; Огастина словно током пронзило: он вспомнил Мици.
Мици… Незрячие серые глаза, пальцы, точно щупальца, шарящие по столу в поисках чашки с кофе…
Отдаленный от него месяцами разлуки и океанами, образ ее съежился и стал похож на раскрашенную картинку — таким предстает человек на другом конце туннеля или когда смотришь на него в телескоп с обратного конца. Мици возникла над далекой коннектикутской заводью, словно фотография в рамке медальона, и, однако же, этого было вполне достаточно, чтобы Огастин снова сказал себе, что никого не любил так, как ее, и никогда уже не полюбит. Если бы ему удалось поговорить с ней до того, как она уехала в монастырь, внушить ей, что бога нет и искать прибежища в своем горе надо не у него… Едкий привкус досады обжег Огастину рот.
Какое-то время он стоял так, застыв, бессознательно поглаживая рубец на затылке тупыми, сломанными ногтями с еще не смытыми следами дегтя, пока какой-то волосок не зацепился за трещину в ногте. Боль от выдернутого волоска вернула его к действительности — заводь больше не интересовала его, и, предоставив девчонке нырять и плавать, он направился через лес домой; ноги его шлепали по глубокому песку проселочной дороги, в мыслях по-прежнему была Мици. Ее раскрасневшееся от мороза, утонувшее в мехе лицо…