Деревянное царство (с рисунками И. Латинского)
Шрифт:
Зато утром Петька мучительно просыпался в пять часов. Собственно, специально его никто не поднимал, валяйся хоть до обеда. Но в пять утра котёнок по имени Лазер, потому что лазал где не надо, забирался в кухонный стол и начинал громыхать посудой. И если стол бывал заперт, принимался скрести дверь и мяукать. Вслед за ним начинал лаять на дворе дурашливый, хитрый и весёлый пёс Лайнер. «Дворянин! Лайнер!» — называл его дед за беспородность и неудержимую страсть лаять просто так — для развития голосовых связок. За Лайнером вступал в хор петух Коля, он кукарекал подряд не менее двенадцати раз.
— Ну, — говорила шёпотом
Бабка вставала, убирала постель с сундука, на котором спала. Начинала греметь вёдрами, плескать водой — собиралась доить корову. На некоторое время становилось тихо. Проснувшийся Петька задрёмывал опять. Но не надолго: просыпался дед. Он резко садился на печи и стукал головой в потолок.
— Ах, чтоб ты прокисла! — крякал он, потирая шишку на лбу. Шишке этой было уже много лет, потому что дед колотился в потолок ежедневно. Постанывая и напевая, он слезал с печи и начинал внушать котёнку, что нужно не попрошайничать, а работать — мышей ловить, тогда не надо будет по шкафам лазать. После того как дед полностью тратил на котёнка запас нотаций, он напоследок называл его империалистом и экспроприатором.
— Воды небось не хочешь, Муссолиня несчастная?
Но котёнок начинал пить.
— Господи! — удивлялся дед. — Совсем голодная животная! Настя! Где молоко-то?
Потом дед, подвывая, мылся в сенях ледяной водой. Помывшись, он шёл в боковушку, где у него стоял токарный станок, и начинал работать.
«Не слышны в саду даже шорохи!» — начинало пиликать радио. — Московское время — шесть часов. С добрым утром, товарищи!»
Петька готов был зарыдать от такого доброго утра. И всё-таки он засыпал. И просыпался — теперь уже окончательно — оттого, что бабка ласково говорила:
— Петяша! Ну-ко блинка горяченького.
— Куда ты ему, неумытому! — говорил дед, сидевший у самовара за чаем.
— Так ведь пока горячий — вкусный!
— Пущай встаёт, за стол садится.
— Да пусть ещё понежится! — говорила бабка, гладя Петьку по голове лёгкой костистой рукой. — Пускай полежит — какие его годы. Ещё наломается…
— Я в его годы в Питер дрова пилить ходил. Мне уж ползаработка платили. Да что в Питер! Пётра! Сколь тебе годов?
— Тринадцать.
— О! — хмыкал дед. — Да я в эту пору за мужика остался. И пахал, и сеял: отца-то на германскую войну забрали. А ты говоришь — какие его года! Самые мущинские года и есть! Не в годах дело. Вставай, Пётра! Кто рано встаёт — тому бог даёт!
Петька вставал. Шёл в холодные сени, двумя пальцами промывал глаза, мочил мыло и усиленно тёр полотенцем сухое лицо.
— Красавец ты мой! Весь в отца! — говорила восторженно бабка, садясь напротив него и следя, как мальчишка нехотя заталкивает в себя разваристую пшённую кашу.
— Мятёт? — спрашивал дед сам себя после завтрака. — Мятёт! — сокрушённо вздыхал он. — Никак на поле не сходить. Айда, Пётра, матрёшек точить! А то от безделья руки отсохнут.
Берёт Петька книжку, идёт с дедом. Но читать ему не приходится, потому что дед работает и всё время разговаривает, да и потом, интересно смотреть, как он работает. В сарайчике за стенкой стоит старый трофейный мотоцикл, от заднего колеса ремень перекинут через вал токарного станка. Мотоцикл работает — патрон у токарного станка крутится.
— Хороший станок! — говорит дед. — Ты не гляди, что он мичуринский, сборный. Он не хуже, как на Путиловском заводе, крутится.
Дед вставляет в патрон круглое полешко, включает станок и берёт в руки резец. Сначала из-под резца летят щепки, а потом стружки и наконец — тоненькая кудрявая ленточка. Смотрит Петька, а вместо полешка крутится уже половинка матрёшки, или шляпка от грибка, или чашка без ручки, миска деревянная.
— Земля у нас хорошая, но мало её: всё в болоте. Иной раз цельное лето вода с полей не сходит. Вот все мужики и знали какое-либо рукомесло. Вон в Глинянке — двадцать пять вёрст отсюда — гончары. В Никольском — печники, в Петербург ездили печки класть! В Сухановке кирпичи делали, изразцы. А вот в Староверовке — плотники! Деревянного рукомесла мастеры. Они в Париже павильон ставили, так весь Париж на выставку смотреть приходил и на то, как они работают, дивился. Четырёхэтажный дом десять человек за три дня подняли. Ну, конечно, матерьял готовый был…
Летит стружка, тарахтит за стеною мотор, и смотрит Петька, как из корявого полена словно вылупляется заготовка для весёлой матрёшки. Между делом научился уже Петька отличать жёлтую сосновую дощечку от сахарно-белой еловой. А для ложек дед припасал и мочил в корыте осиновые чурки — баклуши. Для особо тонких поделок хранились липовые и вишнёвые чурбаны.
— Каждое дерево свою нацию имеет, — говаривал дед. — Вот как, к примеру, сосна и ель: и то и это — хвойные, а жизнь у них разная. Вроде бы и похожи, а всё своё. Так и люди. Скажем, поляки и русские: и те и другие — славяне, а всё ж различие есть. Братья, а всё ж другие. Да, — говорил дед, задумавшись и отложив резец, — вот на войне каких я только народов не повидал… Не в этом дело!.. — вздыхал дед и снова брался за резец.
— А в чём?
— Ай?
— А в чём дело?
— А в том, какой ты сам. Коли сам хороший, так и память о тебе хорошая, и жить тебе легко.
Дед останавливает станок. Наверное, стоять устал. Но руки его — большие, в старых шрамах, разляпанные в пальцах и удивительно ловкие — покоя не знают. Вот он взял баклушу. Закрепил в специальный станочек и точными движениями вырезает ложку.
— Вот, к примеру, жили рядом с нами эти самые староверы. Ни мы к ним, ни они к нам. Бывало, и не разговаривают, ежели на ярмонке встретимся. Между собой дружные, здоровые все. Одно слово — богатыри! Не пьют, не курят и с мужиками не здоровкаются. И так спокон веку.
Смотрит Петька, как в мосластых дедовских руках рождается хрупкая тонкая ложечка. Вот уж и черенок появился, и рыбка на черенке. Чудеса да и только!
— А в четырнадцатом году отца у меня убили на войне. Нас у матери шестеро, я старший! Годов мне тринадцать — пошёл работу искать. Прихожу в Староверовку. «Нет ли какой работы?» — «Ты, — говорят, — чей?» — «Сирота, — говорю, — прошлым месяцем на отца бумага пришла. Нужно сестёр кормить». Помолчали. Бороды свои потискали (они, вишь ты, бород никогда не брили, леригия им не позволяла) да и говорят: «Работы нет, а дело дадим» — и взяли меня в артель. И прошёл я такую науку, что до сих пор…