Деревянное яблоко свободы
Шрифт:
Заутра казнь. Но без боязни Он мыслит об ужасной казни…
Заутра казнь… Их посадят на высокие позорные колесницы и повезут через весь город на устрашение народа. И ничего нельзя сделать. Ничего. Нельзя даже выйти, чтобы проститься взглядом: Исполнительный комитет запретил ей подвергать себя ненужному риску. Завтра казнь… Господи, если ты есть, дай им силы перенести эту ночь!
Заутра казнь. Но без боязни Он мыслит об ужасной казни; О жизни не жалеет он. Что смерть ему? желанный сон. Готов он лечь во гроб кровавый…
Около восьми вечера в
– Внизу ждет кибитка. Что выносить?
Офицеры подхватили по два узла в каждую руку и вынесли все в три приема. Оставив офицеров в кибитке, Суханов вернулся:
– Верочка, я за вами.
Она покачала головой.
– Нет, Наум, я останусь.
– Останетесь? – Его большие навыкате глаза смотрели на нее с тревогой. – Но ведь за вами могут прийти в любую минуту.
– Не думаю, – сказала она. – Раз до сих пор не пришли, значит, еще ничего не знают. Вечером Исаева допрашивать не будут. А утром я уйду.
– Вам виднее. – Он стоял посреди комнаты. – Слушайте, Верочка, – вдруг быстро заговорил он. – А что, если сегодня за ночь снарядить бомбу и завтра как ахнуть!
– В кого?
– В кого-нибудь. В конвой, в жандармов. Неужели мы можем допустить, чтобы завтра у них все прошло, как намечено? Я понимаю, отбить не удастся, будет слишком сильный конвой. Но сделать хоть что-нибудь, чтоб взбаламутить это болото! Чтоб Соня, Андрей знали: борьба не кончена, а мы за них отомстим.
– Они это знают, Коля, – назвала она его настоящим именем. – Но сейчас мы должны сделать все, чтобы сохранить себя для будущих дел. Прощайте.
Глава 22
3 апреля в шесть часов утра пятерых приговоренных разбудили. Подали чай. Затем в особой комнате переодели в специальную одежду: чистое белье, серые штаны, полушубки, поверх них арестантский черный армяк, сапоги и фуражки с наушниками. На Перовской тиковое платье в полоску, которого, впрочем, не было видно под армяком.
Выйдя во двор, Перовская увидела две телеги. На первой – Желябов и Рысаков с привязанными к сиденью руками. Рысаков был бледен и, глядя куда-то вперед, кусал губы. Бледным был и Желябов. Увидев Перовскую, он улыбнулся ей какой-то мучительной улыбкой. У Желябова и Рысакова на груди висели черные доски, на которых белым было четко написано: «Цареубийца». Такая же доска висела и на груди Кибальчича, сидевшего во второй колеснице. Над Кибальчичем трудился палач. Ловко работая короткими, поросшими белесым пушком пальцами, он опутал Кибальчича веревками, как паутиной, и теперь натягивал веревку, упираясь ногой в задок колесницы, с таким спокойствием, как будто засупонивал лошадь.
Привязав Кибальчича, палач принялся за Перовскую. Он помог ей подняться на телегу, потом схватил за правую руку, завел за спину и стал крепко прикручивать веревками, пока его помощник делал то же самое с другой рукой.
Говорят, руки Перовской привязали так туго, что она попросила:
– Отпустите немного, мне больно.
Стоявший рядом жандармский офицер, переглянувшись с начальником конвоя, хмуро пообещал:
– После будет еще больнее.
Последним вывели Тимофея Михайлова. Он шел ни на кого не глядя, низко опустив голову. Его посадили рядом с Перовской, и, скосив глаза, она увидела его профиль – широкоскулое простое лицо со вздернутым носом.
И вот преступники усажены на телеги, привязаны. Палач, не дожидаясь своих жертв, отправился к месту казни.
Колесницы с приговоренными выехали из ворот Дома предварительного заключения на Шпалерную улицу в семь часов пятьдесят минут. Народу скопилось видимо-невидимо. Погода была на редкость хороша. Ярко светило солнце, снега почти нигде не было, и робкая зеленая травка пробивалась везде, где могла пробиться.
Увидев выехавшие колесницы, толпа зашумела, стала надвигаться на сдерживавших ее жандармов.
– Я ничего не вижу! – приподнимаясь на цыпочки, говорила бестужевка Надя. – Я совершенно ничего не вижу! Господин, вы не можете снять свою шляпу? Вы же мешаете людям смотреть! Боже, какой противный человек! Я ему говорю, а он делает вид, что не слышит. Валентин, – повернулась она к стоявшему рядом с ней безусому гвардейскому прапорщику, – скажите ему, пусть он снимет свою мерзкую шляпу.
– Наденька! – заволновался поручик. – Позвольте вас подсадить.
– Нет, нет, не трогайте меня! Хотя, пожалуй, подсадите, только не вздумайте распускать руки. О господи, да какой же вы растяпа! Вот уже первая телега проехала, а я ничего не увидела. А вон выезжает вторая. Два мужчины и одна женщина. Вы посмотрите, какой у нее румянец! Неужели ей совсем не страшно? А это мужчина… Что он кричит? Из-за этих барабанов ничего не слышно. Вы не слыхали, что он кричал?
– Кажется, он кричал «нас пытали», – неуверенно сказал прапорщик.
– Неужели пытали? Что же вы меня не держите?
– У меня руки устали, – виновато сказал Валентин.
– Руки устали? – Она обдала его взглядом, полным презрения. – Мужчина называется, офицер. Давайте побежим, мне хочется посмотреть на тех, которые в первой телеге. Там, говорят, Желябов.
Надя торопливо выбиралась из толпы, ведя за руку сконфуженного прапорщика.
Тем временем огромные толпы народа стекались и к Семеновскому плацу, окруженному казаками и кавалерией, где в полном молчании ожидали прибытия осужденных. Ближе к эшафоту были расположены квадратом конные жандармы и казаки, а еще ближе, на расстоянии нескольких метров от виселицы, пехота лейб-гвардии Измайловского полка.