Дерни за веревочку
Шрифт:
Тетя Саша – сегодня она была во вторую смену – собиралась на работу, машинально, сама того не замечая, подмурлыкивая песню Штирлица: «Ты полети к родному дому, отсюда к родному до-ому» – увидела Диму и осеклась.
– Ты чего? – спросила она. – Под машину попал?
– Машину?.. Нет… Почему?
– Напуганный какой-то. И зеленый.
– От воздуха здешнего.
– Воздух ему не нравится! Ишь, цаца! – тетя Саша поправила очки. – Вон письмо от родителей пришло.
– Опять? – тоскливо вздохнул Дима.
– Что? – возмутилась тетя Саша. – Радоваться
– Четвертое…
– И ни разу не отвечал?
– Открытку…
– А ты сволочь, – заметила тетя Саша. – Хоть бы теперь депешу какую сочинил!
– Ну какую депешу! Живем мы хорошо, здоровье наше хорошее…
– Ты зачем девчонку-то свою разодрал? – без перехода осведомилась тетя Саша. – Хорошая девчонка такая, милая. Как рука поднялась…
Дима не сразу понял, о чем речь.
– Заслужила, – проговорил он глухо. – Потаскуха в бане.
Тетя Саша качнула головой.
– Ну, даешь… Сам рисуешь, колотишься весь, из ушей дым – и сам же в дерьмо окунаешь. Погоди, другие успеют!
– Не хочу, чтоб другие, – Дима поспешно взял письмо, распечатал и сделал вид, что углубился.
– Смотри, – сказала тетя Саша. Поправила очки. – Ну, я пошла.
– Счастливо. Я тоже, верно, смоюсь.
– Вот блукала-то! Сидел бы дома, работал.
– Не могу, теть Саш. Честное слово, сам бы рад – не могу.
Письмо было как жеваная бумага. Как учеба? Почему не пишешь? Тепло ли одеваешься? Не куришь ли, не пьешь? Если надумаешь уже жениться, хорошо бы на невесту поглядеть. Почему не заехал, ведь был же в Москве… Господи!
Дима уронил письмо, вяло поводил глазами по комнате. Напрягся.
– А-а! – плотоядно сказал он рвущимся голосом и, стиснув кулаки, пружинно встал. – Поэт и муза!
Подошел к Родену. Поэт, запрокинув тонкое лицо, прильнув к музе затылком, слепо глядел на Диму. Хороший эскиз. Не буду. Кулаки разжались.
У Нее добротная, четкая рука. Но почему Она никогда не показывала то, что сделала сама? Только копии, задания…
Тренькая на гуслях, поэт пел свою вечную песнь. Все-то у них вечное – песня вечная, весна вечная… Требуха собачья.
С вялым презрением мотая головой, шаркая ногами, он подошел к накрытому запыленной простыней полотну, громоздившемуся в углу, как заснеженная палатка. Откинул.
Я едва не ахнул. Откуда взялась здесь эта знаменитая в девяностых годах картина, откуда? И тут же я вспомнил – потому что, глядя на полотно, подсознательно вспоминал это Дима – как он писал ее, как колдовал, подбирая краски, весь прошлый месяц… Это была его работа, его!
История полна лжи.
В комнате, казалось, стало светлее, когда Дима отбросил простыню. Будто потеплело даже. Солнце стояло над морем, в праздничном синем небе, и прогретая вода мягко, спокойно сверкала.
На светлом песке лежал человек. Он улыбался, он впитывал солнечный блеск всей кожей. Он был счастлив. Наверное, он дремал.
Над картиной был кривовато повешен светильник с лампой, выкрашенной в резкий красный цвет. Дима потянулся включить его, и, как всегда, рука чуть запнулась, прежде чем дернуть шнурок, а глаза еще раз наскоро обшарили полотно, исполненное сладкого покоя. Лампа зажглась.
Картина преобразилась мгновенно.
Синее небо внезапно стало черным. Солнце пугающе вспухло, раскинув через мглу клубящиеся протуберанцы. Свирепый огонь окатил мир. Песок остекленел. Горел даже воздух, накаленные до призрачной голубизны струи вились над берегом. Море испарилось бесследно, апельсиновые блики на ребячливых волнах превратились в пылающие расплавленным металлом вершины вставших со дна сухих скал.
Человек умер.
Он лежал, даже не успев изменить позы, и только словно бы пытался последним усилием втереться в раскаленную песчаную твердь и спрятаться, спрятаться. Зияли выжженные глазницы. Обугленная кожа полопалась и скрутилась на животе и на груди, обнажив бурые спекшиеся внутренности.
Так и есть, думал Дима, спускаясь по темной лестнице, пропахшей кошками и помойкой. Он легко вел чуткой рукой по шершавым перилам и пытался приучить себя к мысли, что некуда спешить. В плотно утрамбованном графике возник фатальный пробел. График как доспех, но вот сталь лопнула от могучего удара, а снаружи – был огонь.
Дима очнулся у кабины телефона. Внутри азартно скорчился какой-то молодой моряк, он что-то втолковывал трубке, бурно жестикулируя свободной рукой. Дима смотрел на часы – Она еще дома, наверное. Но звонить… Почему он сразу не сказал?
Что?
Почему Ей не нравится то, что он пишет?
Показать бы Ей «Пляж»…
Поздно.
Но он все стоял у кабинки, перебирая в кармане монеты.
Моряк повесил трубку, повернулся выходить и встретился с Димой взглядом. Секунду Дима недоуменно смотрел на широкое, скуластое лицо за стеклом. Моряк остолбенел. Потом на его коротких губах проступила улыбка, и Дима тоже оторопело улыбнулся – в кабинке стоял Сашка. Восемь лет за одной партой.
– Вот те на! – Сашка распахнул задребезжавшую дверь и, залившись счастливым смехом, стал тянуть к Диме руки. Дима отдал свои. Сашка их стиснул. Дверь бабахнула в железные пазы, чуть стекла не вылетели.
– Тесен мир! – закричал Дима. Господи, Сашка… Время-то какое было… – Как кстати! Как здоров! Экий стал здоровенный! – ласково приговаривал Дима. Сашка засмеялся с новой силой и выпустил его руки.
– А помнишь, как ты меня колотил? – спросил он с удовольствием.
– Я? – поразился Дима. – Тебя? Когда это?
– В третьем классе, из-за Милки. Я ее за косы дергал, а ты выеживался, рыцаря изображал… Дымок! Рад тебя!.. Черт, да как же ты тут очутился?
– Учусь…
– Где учишься? У будки?
– Да нет, в Ленинграде. В Репинке.
– Это что?
– Ну, как… Институт живописи, скульптуры и архитектуры, так, кажись.
– А, все малюешь…
Сашка был явно рад. И Дима тоже был рад и старался сосредоточиться на этой радости и забыть обо всем ином – но в глубине души все равно постоянно ощущал ледышку грусти.