Дервиш и смерть
Шрифт:
Пусть время длится без меня, делает все что хочет само.
Мне надо было уйти из чаршии именно сейчас, отодвинуться подальше от огня, чтоб не быть ни обвиняемым, ни свидетелем..
Я пытался изолировать себя.
Осень поздняя, сливовые деревья стоят голые, и угрюмые вершины каменных гор в дымке. В трещинах между домами тихо посвистывает ветер.
Скоро выпадет снег, говорю я себе.
И не волнует это меня.
Я пытаюсь прохаживаться, как досужий гуляка.
Давно не бывал я здесь.
И безразлично мне.
Вижу, – дети играют в чижика.
И смотри-ка, это задело меня.
Дети играют, а внизу, в чаршии, бушуют их отцы.
Городок лежит в долине, тихий и спокойный. Люди идут по улицам, маленькие, неторопливые, простодушные. Отсюда, издали, с высоты, они напоминают этих ребят. А они не дети. Никогда мне не доводилось видеть столько обезумевших лиц, столько суровых взглядов, я не узнавал их с налитыми кровью белками и оскаленными зубами, словно чудовища в карнавальном шествии на рождество. Это жуткий праздник для них.
Я не желаю думать о них, я не думаю ни о чем, время течет, время все завершит без меня. Я не в силах ни остановить, ни ускорить его.
Время каплет, подобно этому дождю, капля за каплей.
Я укрылся под навесом ветхой мечети, прижался к стене.
И дети разбежались.
Старый ходжа с белой бородой, скрючившийся над палкой в дрожащей руке, нереальный в этой тишине, медленно шел к мечети, один, без единого прихожанина. Они все внизу, в городе, но его это не касалось. Его старость видит более важные вещи. Перед мечетью он призвал правоверных: напрасный, чуть слышный призыв к кому-то, кого нет.
Полдень.
Я на ногах с раннего утра. Устал, точно это измеренное время придавило меня.
Прислонившись спиной к стене мечети, я смотрел на все более густые струйки дождя, отделявшие меня от мира, слушал слабое журчание молитвы. Голос ходжи звучал потусторонне, безнадежно печальный, абсолютно одинокий, и плохо, что я слышу его, ибо он говорит и о моем одиночестве. Я не могу помочь ему, как и он мне, я отделен от него стеной.
Один. Один. Один.
Один, словно под грузом вины.
Но почему я виноват? Разве я мог что-нибудь сделать? Сегодня утром их никто не мог остановить. Пришло их время, предназначенное для зла, как фаза луны, сильнее моей, сильнее их собственной воли. Отговаривай или отвращай я их, вышло бы одинаково.
Что происходит внизу? Или уже произошло? Не знаю, меня это не касалось. Буря взросла, ибо был посеян ветер.
Разве что-то должно случиться? Наверняка все уже стихло, они разошлись по домам, устыдившиеся и неудовлетворенные, теперь они одарят своих жен остатками своей злобы и ярости, и я без всякой надобности пытаюсь отделиться от них, напрасно связывая свое рассеянное внимание с осенью, обнаженными ветками слив, каменными вершинами гор, скорым снегом, напрасно, ибо мысли мои внизу, в городке. Может быть, ничего не случилось, и то, что я сделал, осталось без последствий.
Но даже если я и грустил, может быть даже чувствовал стыд, оттого что показал мертвого юношу разъяренным людям, трудно было примириться с возможностью, что ничего не случилось.
Эти сомнения были мучительны, но они доставляли мне своеобразное удовольствие: сознание мое живо, даже когда речь идет о них.
Дервиш жесток, как ястреб, и чувствителен, как старая дева. Так однажды сказал Хасан, насмешничая по обыкновению. Может быть, он был прав, потому что мучительное чувство не покидало меня.
И вот, пока над моей головой сменялись темные и светлые тени, пока я защищался от вины, которой не хотел дать названия, по улице галопом промчались пять всадников в длинных свитках, с ружьями в чехлах.
Я узнал муселима и его ребят.
Он тоже меня узнал и придержал коня, глядя со злорадным удивлением.
В первый миг меня напугала неожиданность встречи и уединенность места. Никто не смог бы помочь мне здесь, никто бы даже не увидел, если б что-то случилось. А сегодня день злых дел.
Наверняка он тоже немало удивился, увидев меня здесь, это невозможно было даже во сне себе представить. Подумал ли он о том, что я его злая судьба или же загнанная добыча? Я представлял собой удобную цель, распятую на белой поверхности стены.
Но страх быстро покинул меня. Я смотрел ему прямо в глаза, готовый оказать сопротивление. Я все знал, я обо всем вспомнил, словно все произошло только что. Даже не то что вспомнил, оно лежало во мне как порождение инстинкта, как мерзость, о которой не раздумывают. Я не сводил глаз и с четырех его спутников, это они налетели на меня в тесном переулке, тогда, когда все начиналось. Не знаю, что бы я сделал, если б они сейчас двинулись на меня, как в тот раз, но меня не испугали их взгляды, словно дула, направленные мне в сердце. Исцеляющая ненависть как вино придала мне сил.
Решись муселим, тут же бы начался для него курбан. И знал бы он, как горько он пожалеет об упущенной возможности!
– Мы еще встретимся, дервиш.
Дай боже, подумал я, но не промолвил ни слова. Ничего не произнес бы я, кроме грубого слова, и тогда не увидел бы больше ни его, ни кого-либо другого.
Они повернули лошадей и промчались мимо.
Они убегали из города!
Будь у меня время, я вышел бы на дорогу и посмотрел бы им вслед, проклиная его и наслаждаясь той минутой, которая снова соединит нас. Но я не мог терять ни минуты, кончилось мое ожидание. Муселим убегает. Значит, случилось. Не напрасно бросил я семя.
Исчезли стыд, неловкость, раскаяние. Мне нечего стыдиться и не в чем раскаиваться, я могу гордиться, могу радоваться тому, что я не на стороне зла. Бог рассудил, народ исполнил: ненависть принадлежит не мне одному. Я не одинок, я не колеблюсь, я бодр, как всякий добрый верующий, знающий, что он на стороне всевышнего.
Я поспешил в город, навстречу попадались редкие прохожие, странно растерянные, словно они случайно уцелели после дикой свалки, воспламенившей эти улицы.
В чаршии не было ни души. У здания суда тоже. Двери были сорваны, окна разбиты, на полу валялись бумаги.