Державин
Шрифт:
И при выходе из хлева никто даже не посмотрел на страшную в своем одиночестве рябину, на мощных ветвях которой висели, раскачиваемые ветром, четыре чудовищных плода.
VIII
Утром пугачевцы вступили в Самару. С дюжину крепких подвод встречало их у ворот, и, когда первые всадники поравнялись с бастионами, бойко соскочил с телеги седой купец с желтой клинообразной бородкой и, кланяясь в пояс, поднес атаману блюдо с ржаным караваем. Весь ритуал подношения был строго выдержан. На каравае стояла небольшая серебряная солонка,
Другой, молодой, очевидно, помощник старика, держал также расписное блюдо с калачами и, не переставая, кланялся в пояс.
– Как мы узнали, что его императорское величество из своей ставки прислать ваше превосходительство изволил, дабы наши рабские и верноподданические чувства узнать и нашу рабскую присягу принять, то и рассудили мы выслать двух цеховых, - сказал старик тихо и почтительно, меня, купецкого старосту Илью Будного, и сего купеческого сына Никиту Волкова, дабы кланяться вам купеческими головами и принесть ненарушимую присягу на верность.
Отдав атаману блюдо, старик встал на колени и, кряхтя, поклонился. Арапов кивнул ему головой.
– Молодец, старик, - сказал он, - передавай своим людям, что наш батюшка своим подданным утеснений не чинит, их вечной волей жалует. Что же касается купеческого состояния, то велит вам батюшка торговать без обмана, по чести, отнюдь никакого притеснения и прижима никому не делая. Мужиков же, кои от лихих помещиков в вечном разоре пребывают, не трогать и себе в работу за долг не брать.
Ему показалось, что лицо купца на мгновение дрогнуло усмешкой, и он уже совсем холодно добавил:
– Ежели кто, паче чаяния, в обмане, али в обвесе, али в другом каком воровстве замечен будет, то с ним расправа коротка: веревка на шею, а имение в казну.
– Что ты, батюшка, - слабо ахнул купец и взмахнул рукой, - разве среди нас такие лиходеи найдутся. Нам не казна важна, - сколько ее ни на есть, в гроб ее не унесешь, - а слава добрая.
– Ну, хорошо, - сказал Арапов и кивнул головой, - старайтесь, батюшка вас не забудет.
И уже хотел ехать дальше, как ему опять заступили дорогу.
Только теперь это был долговязый малый в форменном зеленом костюме, в треуголке и с тонкой шпагой около бедра. Несмотря на убожество его платья одет он был парадно. Круглые пуговицы, начищенные до блеска, сверкали как раскаленные угли. Пышный парик с небольшой косицей был густо посыпан пудрой, и, кланяясь, человек снимал треуголку и касался ею снега.
Отвесив низкий поклон обоим атаманам, он вынул из борта камзола длинный желтый сверток пергамента, перевязанный синей лентой, и, кланяясь, протянул Арапову.
– Это что?
– спросил Арапов.
Молодец в треуголке поклонился снова.
– По приказу бургомистра Ивана Халевина...
– начал он.
– Стой, - перебил его Арапов.
– А разве он не сбежал?
– Никак нет, - ответил долговязый и продолжал: - Прислал меня с подробным ответом и росписью, сколько с рыбных ловель денег собрано и куда они размещены. А как оные деньги не увезены Балахонцевым, то и повелел вас бургомистр спросить - куда оные деньги девать повелите.
– Ну, об деньгах после поговорим, - сказал Арапов и соскочил с коня. А ты мне вот что лучше объясни. Где мне вашего бургомистра найти можно?
– Да он сам вас с подводами около ворот ожидает, - ответил канцелярист, - он же молебном и акафистом распорядился, он же и из пушек велел палить, он же...
Малый вдруг сделал знак рукой, и из толпы вышел мальчишка в зеленом камзоле, без шубы, с огромным блюдом в руках. Среди зелени, какой-то темной приправы, лежал осетр с белыми равнодушными глазами и открытым ртом, куда был вставлен пучок зелени.
Малый поклонился еще раз, потом выпрямился и почти сунул блюдо с осетром в руки атаману.
И сейчас же, как по команде, зазвонили колокола, раздались пушечные выстрелы.
Так восьмого декабря 1773 года без боя, без одного выстрела была взята Самара.
Глава четвертая
I
Державин сидит за столом.
Ночь. Поздно. Очень поздно. Может быть, час, может быть, два, а может быть, уже утро. Но кто же станет считать время в этакую глухомань. Огромные часы, похожие на детский гробик, остановились на десяти, и вот вторую неделю у него не доходят руки, чтобы позвать мастеров. Странно, да и откуда у него может быть время на починку часов. Уходит он рано, часов в шесть, когда утреннее зеленоватое небо еще мерцает последними звездами. Приходит домой ночью и сразу, не ужиная, не раздеваясь, заваливается на кровать.
Кровать у него узкая, походная, и спит он на ней в камзоле, в брюках и парике. Только иногда сбрасывает треуголку и снимает сапоги. И спит он всегда чрезвычайно чутко, так чутко, что достаточно малейшего шороха, чтобы он проснулся. Когда же он не ложится вовсе, - а это за последнее время случается чаще и чаще, - он сидит в кресле, думает, пишет, перечеркивает написанное, грызет перо и опять пишет.
Пишет письма матери.
Переписывает протоколы следственной комиссии.
Составляет донесения.
Этих донесений он пишет особенно много. За время своей работы в секретной комиссии он порядком выработал слог, и поэтому фразы ложатся на бумагу готовые, отшлифованные и звонкие. Державин пишет:
"При первом вступлении в следствие сие, представляются
обстоятельства, в которых вашего превосходительства прошу повеления.
Духовенство здешнего города, все вообще должно почитаться виновным,
ибо они были извещены, что приближаются изменники, следовательно,
чтобы не быть принужденными сделать соблазн и вящее укрепление бунта в